АНАСТАСИЯ АФАНАСЬЕВА


МОРСКОЕ РАДИО


***
Что управляет тобой, кто направляет тебя,
когда по дороге домой
думаешь о совершенном?
Когда голова твоя — так высоко-высоко,
над крышами и проводами,
но недалеко от земли, как стебель какой-то, колышется шея?
Кто вдруг хватает тебя
перед входом в кино или дверью кафе,
в какой-нибудь вечер, который занять получилось
не тем, чем хотелось, а тем, что далось?
Кто это прямо в твою диафрагму стучит,
колет невидимым шилом в брюшную аорту?
Это больной, сумасшедший внутри,
у которого всё — не по-женски и не по-мужски,
а, скорее, по-детски — жестоко и прямолинейно.
Я — твоя речь, — говорит он, —
я — шут, и я — царь, — говорит он.
Пережимаешь сосуды
до уничтожения ритма,
не дышишь почти что, а он —
ежесекундно течёт в любом капилляре.
А когда на секунду в течение дня замолчать?
А когда замолчать — посмотреть.
Посмотреть и бежать?
Посмотреть и остаться?
Это что-то внутри — то ли девочка, а то ли мальчик,
С волосами морскими,
Глазами морскими
И кожей морской
Говорит: утони
И ты — тонешь





***
Устрица, которая кормится дарами моря.
Раз-два-три — отбивает ритм
Фантастический осьминог.
Что происходит, когда нас остается двое?
Куда мы уходим, когда покидаем дно?

Нестеров, Нестеров, перекати поле,
Перебеги поля, перелети небеса вдоль и поперёк.
Прямой позвоночник — только вопрос силы воли.
Есть ли польза от кривой спины и поломанных рук?

Я слышу в ушах морское радио,
Я Нестеров,
Я донное чудище.
От меня ничего не остаётся, когда я поднимаюсь вверх.
Вверху кричат чайки, ходят курортники,
Случаются побоища.
Уход на землю для осьминога — смелый шаг или
Всего лишь побег?

Нестеров, Нестеров!
Мимо проносятся катафалки, пчелиные стаи,
Красные цветы, льняные пешеходы.
А ты идёшь среди этого такой же, как все.
Воздух, — говоришь ты, — практически то же море.
Их отличие — в весе.
Их сходство — во всём.

Нестеров, всякие перекрёстки несут в себе
Недостижимость чего-то,
Всякое будущее — отсутствие некоторых вещей.
А всякое море и всякий воздух
В конкретном месте —
Всё море вообще,
Весь воздух вообще.





***
Где видно что-то, слышно где —
я был ли там, а, может быть, не был —
там же?
Как всё равно мне?
Так мне всё равно:
лопата, вилы, грабли — всё равно.
Сложить оружие — и лечь (ни там, ни здесь),
лежать и отражать в себе окно,
деревья и балконные перила.
Ах, как меня земля
терпела и носила,
когда ходил по ней так грубо,
тяжело,
копал её,
полол,
перелопатывал,
колол.
Ну, как же, как — терпела и носила,
И — больше: как она меня простила?
Свинцовый шаг
и взгляд цепной,
кулак до белизны сплошной и плотный.
А мимо воздух проносился — лёгкий, полный
чего-то главного, и в грудь мою стучал,
а я — всё шёл и шёл, не замечал
ни крошек на асфальте, ни песка,
ни встречных лиц, ни плача, ни плеча.
А было что со мной, когда висел один
на поручнях, сиденьях, табуретах,
дорогах, мотоциклах, интернете —
придурошный, уставший, молодой?
А как лежу теперь я, чёрный ком держа,
и нет во мне ни сабли, ни ножа,
вот только отражения дрожат —
пылинки, листья, медные монеты,
балкон, цветы, и я — собой наружу,
всё обещаю что-то не нарушить,
быть осторожно,
отражать отважно
дышать, как нужно.





***
Стою, как вкопанный.
Сижу, как пригвождённый.
Хожу пружинисто, хожу как по канату,
Бегу по кругу.
Лежу красиво, на спине, раскинув руки
А это лето, пух идёт, июнь.
А у меня ни пистолета, ни гранаты,
Ни арбалета, ни копья — я безоружен,
И пух, летящий как угодно мимо неба,
Влетает в уши мне, и в нос, и в рот.
Вот в этой белизне — и я такой же белый,
Я спрашиваю: что это? И это
Мне отвечает странными кивками:
«Не что я — важно,
Важно, что я есть».
Я верю, верю, пух летит, и лето,
И это вот, которому я верю,
И это вот, лежание слепое:
Нет повода смотреть по сторонам.
Стою — как вкопанный
Сижу — как пригвождённый
Хожу — и это, лето, пух, и белый,
Ни пистолета и ни арбалета
И круг, и слово
Тополя
Бегу





ГОЛУБЬ И ШАПКА

Вася и Маша
выходят из поезда,
у Васи падает шапка,
в шапку падает голубь.
«Ну и дела!» — восклицает Маша.

Вася молчит.
Он смотрит на птицу
в большой меховой шапке
и думает примерно так:

«Мы родились не вчера,
довольно много прошло лет.
Неточно стреляет мой пистолет,
этого нет, и того нет.
С каждым днём небо становится
всё белей, а снег
всё синей.
Шапка стареет,
вот и шнурок поистёрся.
Как поднять её,
как надеть?
Как завязать под подбородком
Прочным узлом?»

Маша сжимает его плечо.
Руки её сильны и кости торчат некрасиво.
На морозе кисти белеют, краснеет нос.
Голубь в кроличьей шапке делает реверанс.

«Мерзкая толстая птица, — думает Маша, —
наглое существо. Не дотянуться до него рукой,
не сказать — кыш, тварь.
Меня пугают его красные лапы, грузные крылья,
на репу похожий торс.
Ни летом он не сгорел,
ни зимой не замёрз.
Где моя речка Яуза, где мои гусиные дворы,
где мои платья из ситца?»

«Раньше стрелял точно, — думает Вася, —
мог без труда уложить медведя или утку, —
что попадётся.
Целился будто в шутку,
дичь подбирал, словно пушинки.
где мои лошади, где мои поля, пиджаки из крепдешина?»

Вася сжимает полупустую пачку Мальборо
до того, что картон покрывают морщины,
сигареты переламываются, как тополя во время
огромной бури и будто коричневый снег
из них вылетает табак.
Пачка падает.
Ветер подхватывает коричневые снежинки,
Голубь вылетает из шапки, гонится за ними,
Будто за летними мошками.

«Еда, еда», — вот что чувствует голубь,
пока Вася поднимает шапку с земли,
а Маша поправляет дубленку,
зимние люди ходят по перрону.

«Нелепо было попасть
в такое холодное место, — говорит Маша, —
Странный медовый месяц».
Вася поправляет рюкзак,
Набитый пляжными принадлежностями,
проверяет, на месте ли мобильник,
переминается с ноги на ногу.

Железнодорожные люди ходят,
Красивые и ничьи.
Голубь, что съел табачную крошку,
плюется как-то по-птичьи.

За горизонт заходит солнце.
Храни нас всех, храни нас всех,
в снегу, в жаре ли,
освободи нас от названий станций,
имен, понятий, классификаций,
сложных конструкций,
научи просто упасть в чью-то шапку,
за крошкой погнаться,
сожрать её, поперхнуться,
прокашляться, расстроиться, утешиться,
обрадоваться,
улыбнуться.

Такое бывает:
когда жизнь только начинается,
кажется, будто она
уже закончилась,
и в одной минуте
пересекаются все дороги.
И лошади,
на которых никогда не ездил,
пиджаки и платья,
которые никогда не носил,
становятся ностальгическим воспоминанием,
еще не успев произойти.





***
Я раньше писал о смерти,
Не будучи с ней знаком.
Я не слышал её безразличного дыхания в весеннем ветре,
Не видел её цветов, пробивающихся возле
Канализационных люков
В самом конце марта две тысячи восьмого.
Не видел её людей, ходящих под руки
По больничному двору,
Её беззаботных пациентов,
Выходящих из реанимационного отделения
Для того, чтобы выпить пару бутылок пива с друзьями
Перед выпиской.
Я ничего этого не видел, оттого
Скучал по смерти и звал её.
А когда она пришла, не ко мне,
А к моему единственному человеку,
Который, окружённый весенними почками,
Пробивающейся листвой,
Кирпичными стенами, кафельной плиткой,
Холодной кожей, мышцами, костями,
И бог знает чем ещё —
Когда смерть пришла к ней, подступила к самой её шее,
Я больше не захотел её знать и перестал звать её.
Но она гуляла сама между прозрачными клетками воздуха,
Залетала в мои ноздри, сердце, руки, веки,
Жила в голосе реаниматолога, отвечающего «шансов почти нет»,
На больничном крыльце и оранжевом одеяле, в котором я
Принес её в приёмное отделение токсикологии.
Мне двадцать четыре и у меня зелёные глаза, говорила смерть.
Смерть, говорил я ей, смерть, отступись,
Пусть она останется.
Я пел ей Земфиру в реанимационном коридоре:
«Смотри в меня, останься».
Я даже не мог как следует заплакать
Семнадцать часов, пока она была в коме.
Когда она открыла глаза,
Я совершенно заплакал.
А сегодня подумал, что я никогда больше не буду
Писать о смерти, думать о её взгляде в весеннем небе
В самом конце марта,
Я буду писать о паровозах, машинистах,
Ацтеках, океане, песочницах, конструкторах лего,
Любви, компьютерах, интернете, концертах
И о таком тихом и громком внутри,
О таком сильном и слабом внутри,
О том, как машинисты в паровозах
Едут через жёлтые песочницы,
Человек с ноутбуком сидит на концерте,
Интернет стучится в окна,
Ацтеки любят океан,
О жизни.





***
Если бы ты была моим деревом,
Я бы удивлялся тебе так искренне и нелепо,
Что, наверное, привлёк бы внимание общественности
Своим выражением лица.
Они говорили бы: глупый, глупый,
Посмотрите в его зрачки,
Они широки, как родина и черны, как дыра.
Так я бы поливал тебя из огромного шланга
В июльские дни, когда редко бывают дожди,
Слушал бы твой шелест и уши мои
Разрастались бы до размеров слоновьих.
Я бы хлопал ими, будто большими странными зонтами
И невероятно взлетал бы от воздушной тоски.
Тоска, тоска оттого, что я же не дерево
И всё, что умею — трогать твою прекрасную кору,
Говорить с твоим невообразимым шелестом,
Целовать твои листья, качающиеся на ветру.
Но мне никогда не проникнуть внутрь,
Не услышать воду, что протекает в тебе
От корней до макушки,
Не объять твои клеточки, сеточки, твой фотосинтез.
Всё, что я могу — смотреть с любовью и удивляться тому,
Как в тебе протекает жизнь
И разделять её с тобой с помощью
Моего круговорота воды в природе.
Я могу дружить с такими же камнерезами, как и я,
Говорить с ними о том, как вода точит камень,
Знать их изнутри полностью и оттого
Не трепетать перед ними и не желать сливаться в одном.
И только в поступке с тобой становиться тем,
кем не можешь случиться один,
Например, гениальным художником Гойя.
Ибо все мы дружим с подобным себе, а любим другое.




***
Я видел, как дом наполняется светом, в котором летает
Бесконечная саранча.
Я размахивал палкой, как жезлом волшебным, пытаясь
Быть похожим на отменного бейсболиста.
Но ни разу мой жезл насекомые крылья задеть не сумел.
Я пытался подпрыгнуть и лбом столкновенье устроить
С порхающим воздухом, но получалось совсем
Другое: я уходил в этот свет, будто трактор печальный,
Который уходит в колосья — так громко и так неуклюже,
Я так уходил безвозвратно, что вдруг оставался один.

Мне было семнадцать, а, может быть, десять,
А может, мне не было вовсе
Какого-то возраста, ибо он, возраст
Является только названием времени,
А время на самом-то деле разве бывает?
Не знаю, не верю.

Я видел, как дом наполняется светом, гудящей толпою крылатой
И я в этом гуле — спортсмен, стриптизёр — очумело пытался спастись.
Стрелки часов отрывались под страшным напором от циферблата
И в тело вонзались моё механическим жалом.
А я, между рёбер пронзённый и слева, и справа,
Будто странный солдат, забывший уйти в отступленье,
В окопе не знавший пригнуться,
Я так прямо и смело стоял,
Что умереть не умел (пусть бы очень пытался).
А смерть на самом-то деле разве бывает?
Не знаю, не верю.

Мне проще поверить в синий бесформенный пластик,
Который машины превращают в бездонную ёмкость,
И который под крышей завода становится формой бутылки,
После горлом наружу стоит.

Я видел, как дом наполняется светом, и как поднимается солнце,
А в форточки узкие, как в пылесос, саранча исчезает
И с улицы странный доносится свет,
Который бесшумным быть больше не может.
С каким-нибудь звуком — шуршанием, шелестом, шорохом?
Он наступает в меня.

Я выходил за пределы притихшего дома,
И видел, что во дворе на дорожке бетонной
Бутылка стоит, а откуда-то сверху
Тела саранчи опускаются, будто гранаты-лимонки,
Будто плоды какого-то дерева, будто
Бомбёжные быстрые листья сухие, тяжёлые отчего-то
Оттого будто кто-то налил их свинцом изнутри

Невысоко над землёй
тела саранчи превращаются в капли воды
И заполняют бутылку
А солнце восточное светит,
Отражается в пластике синем
И воду пронзает насквозь
Говорящим сиянием белым

Я в это поверил, не слыша,
я не знал, что такое бывает.

О, бейсбольная бита моя, улетевшие стрелки,
Мне снова семнадцать и крутится шар голубой.




МОЛОКО

На самом краешке стоя,
Пьёт молоко такое
Девочка без конвоя.
А птицы над ней летят.
И безоглядно служит
Ей специальный отряд.
Сделает шаг — поправят,
Сделает два — наставят,
Три — перевоспитают,
Силы в жилы вольют.
А то, что пейзаж унылый —
Никого не волнует.
Лишь бы чашку держала,
Смотрела себе покорно
Туда, куда говорят.


И всё кругом молоко.


От твоего лица — ко мне
Такой сочится свет,
Что он густеет на ходу
И вот не свет, а мёд.
От твоего лица — ко мне
Такой исходит мёд,
Что он сияет на ходу
И вот не мёд, а свет.
А это — я к тебе иду,
Вдыхаю на ходу,
И вот — уже совсем лечу,
А вовсе не иду.
А это — ты ко мне летишь,
И так ты высоко,
Что я машу тебе рукой
И льётся молоко
Не в рот, а мимо рта рекой.
И вот — мы в ней плывём.
Нам хорошо с тобой вдвоём.
Мы мёд и свет, мы — молоко.
Мы машем облакам рукой.
И нам кивает Ной.


И всё кругом молоко.


У подъезда остановилась машина.
А помнишь, раньше были молоковозы,
Они звенели мимо моих окон
Направляясь в соседний детский сад?
Раньше меряли одной гребёнкой.
Молоко было обязательно с пенкой.
Грубо наказывали тех, кто его не пил.
А теперь ты сама его хочешь,
Но найти не можешь.
Упрекаешь кого-то: украл, украл.
Не смеши меня: зачем вору нужно твоё детство?
Ему бы дублёнку — приодеться,
Доллары из заначки,
Мобильников пачку.
А ты говоришь: молоко с пенкой,
Ободранные коленки,
Футбольный мяч.


И всё кругом молоко.


У счастья глаза большие.
Открываются шире и шире,
И вот уже в них — мир.
Переливается и смеётся.
Что б ни происходило,
Круглой земля остаётся.
А в твоих глазах она —
Заводная юла!
Прыгает и смеётся,
Вертится и поётся.
Никакая земля не круглая,
Девочка, ты —
Права.


И всё кругом молоко.


Люди сидят на скамейке,
Печальны их лица.
Люди молчат.
Поговорят, улыбнутся.
Чуть-чуть покричат.
Опять замолчат.
И снова — печальны их лица.
Не прослезиться,
А только —
Куда-то смотреть, не мигая.
И птицы над ними летают,
И что-то у них на плечах.
У каждого чашка молочная:
Чья-то полная, чья-то — чуть-чуть и —
пустая.
И люди на дно этой чашки
Неотрывно
Глядят.




***
Где поворот замыкается в тот же круг,
Утро тянется к следующему утру,
Корень к корню, рука к руке,
Слово в пространстве — к слову на языке.
Как возможно быть там не навсегда,
Как ходить по асфальту, когда
Внутри — бурлит руда, и снаружи — руда?
Так, — отвечает кто-то, — как будто ты
В жизни, отстоящей от высоты
Порхаешь, будто боинг на трёх крылах,
Смелость твоя — одновременно твой же страх,
Шаг назад — одновременно шаг вперёд,
Тождество — прямая и поворот.
Слышишь, как внутри тишина орёт?
Закрывает рот, открывает род.
Да, — говорю, — и язык продолжает род.




***
Я говорю о том, о чём не могу сказать:
вот, на апрельскую зелень падает вода,
поднимаю голову кверху, жмурюсь,
чихаю от солнца,
слепой дождь,
зрячая трава,
моя задранная голова.
В течение суток, казалось бы, одна и та же весна.
Отчего в разное время она по-разному прекрасна?
Кольца дыма, летящие в небеса,
то ли дождь, то ли роса.
Я представитель удивительной безмозглой расы.
Говорить о себе — невыразимо просто,
быть собой — сложно необъяснимо.
Раньше жизнь казалось мне подвешенной простынёй,
развевающейся на бельевой верёвке в коричневом дворе.
Белая, чистая и простая,
её снимают и гладят,
крахмалят,
и она обалденно пахнет.
Теперь жизнь представляется мне огромной сферой,
заполненной переплетёнными нитями,
движение одной из них вызывает смещение другой.
Поэтому я несу ответственность за движение даже своего мизинца.
Когда я понял это,
я вспомнил всех, кого когда-либо обижал очень сильно,
и огромное чувство вины затопило комнату.
Я плавал в нём неподвижно,
будто поражённая жарой медуза.
Раньше я считал, что совершенно свободен и могу
размахивать руками сколько угодно и как угодно.
И делал не только это: я прыгал на грудных клетках тех,
кто был мне близок,
думая, что стою не на людях, а на песке.
Я не замечал очертаний человеческих лиц в пляжном рельефе.
Я ложился, зарывался в песок, чихал на солнце, играл в мяч.
Я был так юн, что совершенно верил в возможность своей свободы,
абсолютной свободы простыни, развевающейся на ветру.
Теперь я знаю,
что, поднимая голову к небу и принимая каплю воды
на кончик своего носа,
я волен испытывать счастье, дышать и жить,
но —
от того, как я жмурюсь, зависит
траектория капли,
а от её температуры
зависит то, как я жмурюсь.
Это и есть свобода,
прекрасная свобода пробивающейся апрельской зелени,
сильной, ароматной и водянистой,
свобода весеннего дождя,
сильного, ароматного и водянистого,
при соприкосновении которых
рождается жизнь.




***
Рыжий мальчик лет пяти танцует
Возле подъезда
Под неслышную музыку.
Наблюдаю за ним, затягиваясь сигаретой,
Которую нельзя: воспаление лёгких,
Бронхит, открытый балкон.
Музыка в самом нутре его,
Музыка детства, в котором
Целый час или два кажется,
Что минутный конец дружбы
С Петей, соседом по парте, —
Большая беда, а через полтора часа
По ТВ показывают мультики о Скрудже,
Чипе, Дейле и Гаечке,
Во время которых забываешь обо всём.
Потом танцуешь под чьим-то балконом
Рядом с прекрасным велосипедом,
Настоящим железным другом,
Которого ты обматываешь
Синей изолентой
Для пущей красоты,
А кто-то там, на балконе,
Думает о тебе,
А ты об этом не знаешь —
И никогда не узнаешь,
А потом этот кто-то перед
Плоским монитором пишет о тебе,
Непроизвольно срываясь
В собственные воспоминания,
И круг замыкается.




***
Уйми меня,
мышиная возня.
Я ибо мышь,
и бог ведёт меня.

О господи, куда завёл меня
С цветком во рту и яблоком во рту,
С моей застигнутой врасплох
Открытою рукою?

Как на ладони тополиный пух
Внезапно рухнул,
оказавшись вдруг
не пух, а пуд.

Вот так испуг
Нежданно обозначился покоем.




***
Где опустели словари
И старость просит
Кого-то двери отворить
Глагол «уносит»
Свое пристанище находит
Средь высокой
Унылой лексики.

Но смотрит многооко
С высот небесных
Маленькая муха.

И мир в её глазах — калейдоскоп.

Троллейбусы, маршрутки —
Прыг да скок,
И люди с оголтелыми зонтами,
Подпрыгивают, мелочью звеня.
На их груди строжайшая броня.
Но мухи проникают даже в щели
Такие, сквозь которые не видно
Людскому глазу ничего, а телу мухи
Туда проникнуть ничего не стоит.
И по броне они всё ножками стучат.
А человек хватается за сердце
Бежит направо — никуда не деться,
Бежит налево — как тут не напиться,
Взлетает вверх — как тут не умереть?

Господь всевышний, как на облаках
Унылое лексическое нечто
Им превозмочь?
Слова их покидают и уходят
На землю, где святая простота
В телах, что кровью полны и мочою,
В автобусах, трясущих языками,
В метро, подземном царствии реклам.

А сверху смотрит маленькая муха,
В её глазах подпрыгивают люди,
Высокие и низкие, цветные
И чёрно-белые, и все они бегут.

Они бегут, под нос себе мурлыча,
Какие-то слова (они живые)
Они, наверно, с облаков упали
И прямо в рот кому-нибудь попали.

Скажите, где я, кто я здесь и что я
Собой являю в представленьи мухи?
А знает ли она, как нам противны
Её жужжанье и зелёный цвет?

Волнует ли её что-либо кроме,
Что мир в её глазах — калейдоскоп?
Конечно, нет: калейдоскоп, полёт.

Мне хочется похожим быть на муху.




Flash-Mobe
стихотворения 2007 г.
персональная   страницая

бегущие волны
на середине мира
город золотой
новое столетие
СПб
Москва
корни и ветви

Hosted by uCoz