КОНСТАНТИН КРАВЦОВ

Об одном стихотворении Осипа Мандельштама


Вильям Блейк как-то заметил, что кто не художник — тот и не христианин. Мандельштам, утверждавший, что «всякий культурный человек — христианин», думаю, сказал бы, что верно и обратное: кто не христианин — тот и не художник. Но что означает быть христианином? Иной раз для ответа на такой вопрос достаточно прочитать небольшой томик Мандельштама. Или даже одно его стихотворение. Например, «Вот дароносица как солнце золотое» — единственное в русской поэзии стихотворение, являющее Церковь как таинство «неисчерпаемого веселия» и само это «веселие» — как сердцевину христианской веры. По моему убеждению, именно христианство, воспринятое как головокружительное освобождение, а не как «традиция», как «запретная жизнь», а не «религиозные обязанности», сделало Мандельштама великим поэтом. Его «тоска по мировой культуре» напоминает евангельскую тоску Богочеловека по времени, когда разгорится принесённый Им огонь.

Говоря как власть имеющий, Мандельштам, не церемонясь, отделяет зерна от плевел: «Все произведения мировой литературы я делю на разрешенные и написанные без разрешения. Первые — это мразь, вторые — ворованный воздух». «Мразь», между тем, тоже нечто ворованное: «Моя кровь, отягощенная наследством овцеводов, патриархов и царей, бунтует против вороватой цыганщины писательского племени. Еще ребенком меня похитил скрипучий табор немытых романес и сколько-то лет проваландал по своим похабным маршрутам, тщетно силясь меня обучить своему единственному ремеслу, единственному искусству — краже». Вопрос, таким образом, в том, что именно крадется и для чего. В стихах на смерть Андрея Белого, Мандельштам напоминает: «Не бумажные дести, а вести спасают людей». Если литература не весть, не содержит в себе ничего от неё, то она — «бумажные дести», которые, мягко говоря, не нужны. Неразрешенная литература — это, должно быть, именно весть. И мне кажется закономерным, что, читая Ман-дельштама, безнадежно запутавшийся человек, помышляющий о самоубийстве, вдруг видит выход и выход этот — Христос, присоединение к Церкви. Именно это произошло с внуком известного пианиста, сообщившим мне, что своим обращением он обязан никому иному, как Мандельштаму.

«Христианской культуре не грозит опасность внутреннего оскудения. Она неиссякаема, бесконечна, так как, торжествуя над временем, снова и снова сгущает благодать в великолепные тучи и проливает их живительным дождём. Нельзя с достаточной силой указать на то обстоятельство, что своим характером вечной свежести и неувядаемости европейская культура обязана милости христианства в отношении к искусству» («Пушкин и Скрябин»). Но христианский мир рушится, «хрупкий счет годов нашей эры потерян — время мчится обратно с шумом и свистом, как прегражденный поток — и новый Орфей бросает свою лиру в клокочущую пену: искусства больше нет» (там же). Искусства нет, но писателей — сколько угодно. Талантливы они или бездарны, умники или тупицы — какая разница? Задыхающийся в довифлеемской ночи нуждается в воздухе, а не в искусстве, которого больше нет — есть лишь «шевеленье этих губ» и «резкость моего горящего ребра» во тьме. Тьма и «наступающие губы». Губы, обличающие тьму не только в сегодняшнем смысле «обличения», но и в исконном, как выявления облика. Но и одно обличение утверждает в другом.

Крещёный в методистской церкви, Мандельштам не мог причащаться ни в православном, ни в католическом храме и, насколько я знаю, не причащался и с протестантами. Евхаристией для него была поэзия. Он брал то, что ему, как христианину, предназначалось, и называл это «воровством». Это и в самом деле было нарушением закона существования в «мире сем» и для «мира сего». Закона, попущенного, прежде всего, для того, чтобы его то и дело преступать.

16 апреля 2006, Лазарева суббота




станция
озарения
на середине мира
гостиная
новое столетие
город золотой
корни и ветви

Hosted by uCoz