ТРЕТИЙ ГОЛОС

Москва, «Арго-риск», 2000.
cокращённая версия

стихи 1989 — 1999


* * *
— Ну, здравствуй!
Так увлекшийся игрок,
Хотя и проигравши, не жалеет.
— Скажи, бояться радости зачем?
Спешу вернуться. Снова и ни с чем,
И после смерти, и просить посмею,
(Потом уйти) но вот оно — свиданье!
... Седой верблюд по городу идет,
И над песками дольними полет
Весенних птиц, покинувших изгнанье.




СТИХИ 1989 — 1997

АГРОНОМ

Когда-то давно, не помню когда
был день рожденья земли.
Боже был щедр в этот день
и всем подарки дарил,
кто что пожелает.
Коренастый попросил дуб,
строгий и стремительный — сосну,
тебе же досталась трава.
Что сделать — теперь агроном полей снов!
Поле снов — юдоль твоих мечтаний.
Из сна о дубе вырастет дом,
семья и холм.
Из сна о сосне вырастет лодка;
стремительный к новым странам летит.
Деревья же в детстве были травой.


* * *
Черепаха зимой умирала,
падал пепел на зимнее море.
Был старик (словно сакура) черный,
волосами (как сакура) белый,
он с улыбкой (как сакура) юной,
и годами (как сакура) сгорблен
нежно гладил свою черепаху.


* * *
— Что, лукавая, твой цыганенок —
Наказанье утробы твоей,
Он в тебе, окрещенной с пеленок,
Баламутит, пугает людей.
Баламутит, пугает, не любит,
Хочет драться, да руки не те!
Он повсюду, он — манкою грубой,
Рваной майкою, перьем в хвосте.
На хвосте — да хвостом извиваться!
Ворожить, зазывать, нашептать.
— Подрастёшь — уведу целоваться.
Мне другого — тебя — не видать.


* * *
— Радость — сердце мое,
колокольчик серебряной радости.
Радость — слово мое,
пара слов, присосавшихся к памяти.
Радость — имя мое,
перепачкано белою мукою,
пылью уличной — не замети ее,
скрипом на сердце да стукотом.
Горстью рассыпанной мелочи —
радость раскатится по щелям,
поди собери да наклянчи на гущу кофейную!
Ах, не собрать вас, щепотку просыпаной мелочи,
пылью заросшую хрупкую утварь музейную,
жерновом солнца размеленных,
радость с серебряной чернотью.


* * *
Это лед, золотой,
блёстки жидкого масла,
в жестяном обжигающем
хрупкая краска.
Это дачный закат
чиркнул розовой спичкой;
плюс четыре тепла
и надежда с отмычкой.
Плюс четыре — вода,
лёд, ведро же на дроги.
Деревянного льда
золотые пороги.
Ожидающий дом
с плотно запертой дверью.
Я теперь с колуном —
я надежду проверю.


* * *
Подарите дом Максимке!
Там второй этаж свободный,
а на третьем бабка Настя
кормит булкой бабку ежку.

Подарите дом Максимке!
Пусть жирует, хитрый битник!
В доме есть вода — на утро,
отопление — на зиму.

Подарите дом Максимке!
Там в углу паркет щербатый,
синий крестик на обоях.

Где-то в сторону канала,
за очками битых стёкол
глянь — бредет по лужам кто-то,
мумия, полдневный призрак.

Подарите дом Максимке!


ТЕМНОЕ СОЛНЦЕ

— Темное солнце мое!
Полдень. Пение слышишь?
— Это от холода.
— Тонкая боль моя!
Боль моя, сор.
Ожег. Наступление холода.
Горе встречаю не в черном, а в белом.
Черный — спящее тело Земли.
Снег набросив на плечи, я всем черным телом
Наклонюсь, ибо стопы твои,
Ещё теплые стопы твои.
Больше — я ничего не нашла.
— Тёмное солнце мое.


МАСТЕРСКАЯ МОСКВА

мастерская Москва
для художников
с рыжей Петровки
растертая охра
заветривших раненых стен
натертая рана
ветер — юный подранок
раненый зверь
глухой переулок Москвы
или лоно мое
или лоно его
я — Иона в ночном переулке
жгучий камень проест
итальянскую кожу щеки
милый мой!
мы — последний фонарь
мы — в большом человеческом хлеве
мы в тепле и солёных губах
мы еще велики
велки
мы ещё сумасшедшие
ставки в московской рулетке
и Москва как лукавый Сатурн завлекает кольцом
и дырявой сумою
вороватых и мудрых поэтов
водолейским карманом
и ветром с пустых Гоголей
пасть и хвост
на спираль
на Кольце замыкается
сжата
винтовая конкретность
абстрактных арбатских картин
старый плюш и коньяк
окровавленный глаз тамплиера
кот на Чистых Прудах
по Тишинке идёт Насреддин


ПИТЕР

Обветренных стен штукатурка,
шершавая корка, свернулась
запекшейся ранкой,
потерянной слойкой в снегу.
— Здесь был человек, —
написали губною помадой на стенке.
На жолтом углу — рыбный ветер
и жар воспаленного рта.
И мне, не старайся,
по жизни не смыть черноту макияжа:
здесь стрелки железные,
даже потеки — цвета.
И мне не забыть — и не вспомнить
рассохшихся губ или дверок,
и дом Магдалины,
и наркомана Креста.
Его не воротишь.
Из Гавани в Данию — Гелла.
— Последний варяг и чухонец по имени...
— Видимо, все-таки князь...
... На SOS телетайпа...
... За гибель никто не в ответе...
— Чувак, это наша газета...
... И лезвием снят эфедрин.
Здесь клонится вниз
Устремленное в небо пространство:
«Сайгон» на болоте,
«Титаник» огнями зарос...
— Ты делаешь план?
А я стану Чухонским злодеем,
И свастику выпишу,
И подойду на Казань.



* * *
Небо, газон и голуби,
манит шальная сеть.
Когда мне будет двенадцать,
мне бы не умереть.
Солнце и крыши ржавые,
кто-то идет по ним.
Когда мне будет тринадцать,
у меня уже будет сын.
Я буду ходить и спрашивать,
куда подевался ты?
В двадцать — не отыскавшая,
в тридцать — от красоты,
сам понимаешь, папа,
боль, как от тумаков.
Исподволь, тихой сапой
строится новый кров.


* * *
Где руками не сломит день,
Ночь пилою своей поможет.
Страшно жить, а работать лень.
Жизнь моя, а десница — Божья:
— Эх, поехали, берегись!..
Цепи крепко сжимают вторник.
В ночь на среду Глеб и Борис
отожмут четверговский творог.
Тело пятницы разорвут,
раскроят, точно землю плугом.
И на бойню быка ведут
Всё по улицам кругом, кругом.
Табуретки внизу кряхтят,
Только ржавчину смыть забыли.
Вновь рубахи в котле кипят.
По субботе — канаты в мыле,
Теплый дождик по волосам.
Понедельник затянет петлю.
Слово — матерь всем чудесам,
Даже детской мечте заветной,
Взлету маленького стрижа,
И нечаянному знаменью:
Как полосочка от ножа,
Как ладошка и хлеб с вареньем.


* * *
Хуже боли в разбитом колене
И ошейничка с поводком,
Как последний медовый пряник,
встанет в горлышке колоском,
Тело выведет на орбиту,
Переплавит в крутую дробь,
Разорит короля и свиту,
И у тела отнимет боль,
Ночью выведет вон из дома
И не скажет, куда идти,
На корню изведет знакомых,
Ямы выроет на пути,
Кто еще так меня полюбит?
Невозвратно и навсегда.
Даст защиту и всеоружье,
Проведет через города,
Приподнимет ладонью сильной
Аж на самый чумацкий шлях,
Даст леченье и корм обильный,
Перережет плохих собак.
Перед тем, как отдать шакалам,
Скажет мне: о плохом забудь.
Не по книгам, не по журналам,
поперек через сердце — путь.


* * *
Горьким тестом помажут губы
и насплетничает судьба.
Я скажу тебе, что откуда,
ты же спросишь — зачем туда?

Возвращаться — состарить плечи.
Все шалишь, не отвечу я!
Вставит болью, как от увечья,
Запах временного жилья.


* * *
Виноград больной, дядька с бородой,
На одной на ножке за козой.
Хочешь, милый, хлебушка с водой?
Хочешь, пива принесу домой?

Не стащить у дядьки виноград!
Тяжело, кто в детстве был пузат.
Лопаются пленочки опят,
Только слышно — косточки хрустят.

До крови коленочки болят.
Шарик в небе — синий виноград.
Морщится, сливается с землёй.
Хочешь, милый, хлебушка с водой?


* * *
Рай — убежище, рай — осколок,
или ты позабыл, как молод?
или ты позабыл себя,
или сделал, чего нельзя?
На цветущей поляне — гроб,
за бугром — пограничный столб.
Это значит — твоя земля,
как отсюда возьмут тебя?


* * *
Виселицы плачут, мертвые поют,
Карусели девушек везут.

Присмотрись — они везут детей.
Посмотри еще раз — матерей.

Радостное чудо медных крыш:
Вот и колесо твоё, малыш!

Вот и дерево с вороной, вот и кнут.
Виселицы плачут и поют.

А увидеть — не хватает глаз:
Кто, когда и где заметит нас.



УЛАДЫ УХОДЯТ

к Уладскому циклу ирландских скел (сказов)

Отлетевшего праздника яблочный цвет,
небо вспорото птицей в пустынной долине.
Ухо, дом опустевший, поющий хребет,
увлекающий поиск под облаками слепыми.
Ангел слез, расплескавшийся млечный рассвет,
пена бешенства, гибельный взлет лососиный,
боль, как вклиненный в тело души обожженного дерева шест,
умирающий пес, костенеющий жест тополиный.
Поединок двух братьев окончен и город спален,
колыхание леса, укрывшего остов коровы,
оглушающий запах, травы одуряющий звон,
светлый замок серебряный, тени червонного крова.
Всё животное жертвенно. Поступью грозного вепря
царь рябиновогубый, заложник бесплотной войны
отступает последним в свое пораженье не веря,
потаенными тропами птичьей страны.



ЗАЛИВНОЕ

весенний альбом стихов
1993


* * *
Там улицы сохнут, становятся тоньше, острей,
И мягче шаги в истомленной весной позолоте.
Из угольных улиц (а пыль на углах все пестрей)
Сквозняк-ожидание. Вечер уже на подходе.
Но пахнет больничным покоем. Вокруг тишина.
И пригород словно бы в старом больничном халате,
А я очень долго смотрю и смотрю из окна
На тихий финал — с облаками в испятнанной вате.
И день, как положено, вдруг завершился слезой,
И краешек глаза наполнился луковым смыслом.
А ночью зима. Я тайком возвращаюсь домой,
По тонкому льду, осторожно и медленно, близко.


* * *
Вот запахи старой больницы — конец наступления марта,
Вот странные страхи — лежит нерастаявший лед.
А нынче, сегодня, сегодня, сегодня и завтра
Идет человек и, быть может, он не упадет.
Над станцией небо — набухшее вещее небо,
И вести пророков неряшливых мчат поезда.
У них на боках, и на стенах, в страницах грядущего лета:
... Когда, никогда, никогда, никогда, и тогда...


* * *
Миновала простуда, и в окна таращится солнце,
И рулады качелей на улице до ночи будут звучать.
День скользит как меж пальцев — нехитрою музыкой льется,
Пахнет книгой и чистым бельем. Надоевшая стынет кровать.
Слышен вкус перемены — солен? Или, может быть, сладок?
Но качели, качели! И всё потому — не с руки.
Чёрный плащ — без тоски,
Восковая от времени — нежность.
Расчесаться прилежней
И в новые влезть сапоги.



ПЕСНЯ

О что за чудо-сумочка
У милого лжеца!
А в ней подушка-думочка,
Чудесно хороша.
Подумай на подушечке,
Хоть книжку почитай.
А люди звуки слушают
И пьют зеленый чай.
А люди звуки слушают,
Чудесный разговор.
А люди сладко кушают,
Когда приходит вор.
Чужая мысль вориная
Прокатится шаром
Она как мышь старинная
Скребется за углом
Побалуется ножичком
Пошевелит сумой,
Закроет старой кожею,
Что не взяла с собой
Засеет черным семенем
В котором гнев и боль.
Что не возьмет со временем
И выкрикнет: «Яволь!»...
Не ведая о вражеском,
Сопит цветная рать.
И длится сон, и кажется,
Что глаз не оторвать...


АССОЛЬ

— Тихо, сон не спугните.
В больнице ночною порой
Бродят старые звезды,
Сестра ночники зажигает.
Сон является вдруг,
беспокойной людскою толпой,
на дурацком наречии
важно вещает
Не заклеены рамы
и мало — уже — одеял.
Балаган исчезает
и воздух — уже — солонее.
Это море седое таранит
погибший нарвал
или мой галеон
в ледяном поднебесье алеет.



СТИХИ О ЛЕОНИДЕ АРОНЗОНЕ

1
Всегда, листву перебирая вдруг,
всегда и вдруг — перебирая блики.
Везде чудно написано вокруг,
и нежные глаза откроют лики.
Но видимо в заброшенных местах
гуляет он, и шаг за шагом рядом
земля и дождь цветут осенним садом,
и лето спит в покинутых садах


2
Как хорошо в покинутых местах,
Покинутых не Богом, но богами.
И дождь идет, и зреет красота,
Уже не называемая нами.

Как хорошо в покинутых местах!
Там дождь идет и зреет красота,
Уже не называемая нами.
Она как Бог над бывшими богами.
Как хорошо в покинутых местах.



* * *
Меня любят дети и пьяницы,
так — все лучшее отражается,
что в любом из людей люблю.
В бесприютном моем краю
все немного дети и пьяницы,
ни от водки, ни от вина.
Остальному в рублях цена!


* * *
В любом из нас комический актер,
покуда живы сами, умирает,
почти надеясь изумить других.
И, может быть, что даже на поминках
нечаянно друзья уронят смех
на важное величество актера,
от радости — узнав его черты
влюбленностью застигнутого клерка.


* * *
Алексею Корецкому

— Алеша, вот, на книжной полке пусто:
толпятся лишь обложечки от книг,
и все со вкусом стареньким. А чувство
всего на свете — может быть от них.
От них и жизнь как будто развернулась
и приласкала — до сих пор печет.
Не спи, Алеша! Кошечка проснулась
и твоему добру ведет учет.
А ты изволь дожить до воскресенья!
Мы все к тебе как облаки в штанах,
животные, и птицы, и растенья!
И, стало быть, что не за книги — страх,
а лишь за то, что сразу насмерть ранят,
а лишь за то, что сразу насмерть бьют.
... А там, во сне, во сне как в древнем храме,
а там все вместе
«Верую!» поют.


* * *
Над всей Испанией безоблачное небо,
над всей Москвою нынче самолеты,
а провода жестоко протянулись
и хлещут вдоль по чистому пространству.

Над всей Испанией безоблачное небо:
вот самолеты в нем как будто птицы.
Неправда, что вторая мировая,
где первая еще не завершилось!

Над всей Испанией безоблачное небо.
Возможно ли оно в Москве зимою?
Мне Кармен две судьбы наобещала,
а у людей двух жизней не бывает.

Над всей Испанией безоблачное небо.
Вот, небо есть, а где же самолеты?
— Иезус и Мария, больно видеть
в Испании сегодня полнолунье.


* * *
Тени, души, Ангелы.
— Благословен, еси!

Тем речам, что замерли,
— Господи, научи!

Письменам из пламени.
— Оправданиям Твоим.


МОЛВА

Не люди правы — молва идет;
не молва идет — судьба повернулась.
Не судьба же, во свой черед —
стало быть, что-то во мне проснулось.
Не прошу ничего. Что в ответ скажут? Рожки да ножки!
Что молве взять — чужие размолвки.
По судьбе рассыпаны крошки,
на одежде — заплаты и щелки.
За то что живая — хвала и слава,
За что грешна — Господи, помилуй!
Ах, я б грехи свои записала,
да чистый листик бы попросила.


ОБЛАВА

А к полночи жизни моей
пришли Молва да Слава.
Пронеслась по улице псов облава.
Сон спугнули — плакать слаще чем спать.
Стала молва меня называть.
Буквы стройно вряд, а слова горчат,
как кирпичики, строятся все подряд.
— Вот как шмотки я собираю!
Ими назавтра пасти облаве позатыкаю,
больше не покусают!
А когда перестали меня судить да рядить,
стала я ко сну отходить.
По молве же — не человек, а вещь,
да такая вещь, что попробуй съешь!
Не крутая и не бездельница.
Где не только съедобное ценится?
Ни о чём не жалею, нет,
камушком полечу — псам на свет.



ДИПТИХ

1
ПРОШЕДШАЯ ЛАТИНСКАЯ АМЕРИКА

У испанской речи запах картечи,
И высокие голоса, и угольная краса!
И что-то все вьется-вьется,
Никак же не разовьется
В огненный дождь,
В любовную дрожь.
Ах, как досадно, что все около-около,
Что карнавальную юбку штопала!
Только ты ни о чем не знай
И не напоминай!


2.
БУДУЩАЯ АФРИКА

Так сухо, как нигде на земле!
Голову сниму — прополоскать в воде.
Водою наполнена тыква:
— Что же ты, сила моя, поникла?
Ибо нет еще колдуна!
— Я, — говорит ему сила, — бедна!
Стань кузнецом,
Стань молодцом,
Убей льва,
И я буду права!
Даже в лохмотьях будешь — стрелы тебя не ранят!
Я говорю ей: глупая сила! Тело мое — силой станет.



ШИНЕЛЬ

стихи с ярмарки

заплакала шинель
здесь снег жужжал как шмель
шинелию играя
шинель была простая
шинель теперь ничья
снег плакал в три ручья

в каждой мелкой вещи
есть большое тело
в каждом важном деле
дело не созрело
в каждом ясном юге
есть туманный север
словно мак в капусте
и в пшенице — плевел
их нельзя увидеть
их нельзя услышать
о них знают умершие
и коты, и мыши


*
из глубины смотреть — и жизнь, как смерть
от жизни в жизнь, от жизни — в жизнь
бредет душа — медведь


*
и темный светлый знак медовый
и месяц новый-новый
которого доселе не было
пророчица его не ведала
и ничего она не ведала
но все твердила песнь победную
но Ангел тихий снег взметнул
и за руку увел ко сну


*
где тень твоя — она, моя,
предметы все перечисляя
— Где тень?
— Не знаю!
уметь зашить — зашить пятно
оно не каждому дано
умение избавится от пятен
Язык невнятен!
что он щебечет, глупый крик?
язык, язык, язык
но ты скажи — он был ли существом
иль то, что в нас его нашло?



ФУТУРИСТ

ДД

1
Футурист в Пятигорске,
среди низких белых стен и ярких цветных пятен,
обозначающих теплое тело земли.
Растения на ней:
кусты терна, шелковица, сосны, кипарисы.
Изгибы холмов.
Рослая женщина вдали подняла корзину на круглые руки свои.
Дальние скалы,
жесткие морщины охотничьего лица,
складки далекой воды.
Круглые руки земли несут каменный сосуд с растениями,
круглая шея земли окружена гирляндой цветущих гранатов.
Футурист в халате;
ткань отреклась от своей природы.
Футурист молчит,
как на рисунке сестры Веры.
Он не футурист!
Среди цветущего сада — лицо коня,
белое пятно рубахи,
мужчина и мальчик рядом.
И море вдали.


2
Он выжидал,
когда склонится шаг.
Вот, беглый хоронится за кустами!
В груди же трудно вздрагивало,
так,
как если бы он стал уже землею,
а сердце билось, билось.
Выжидал,
когда? когда?
Вот шаг шуршит неслышно,
на грани ожидания.
Узнал!
Начальное медовое движенье
наполнило слабеющую грудь,
Голгофа лба скруглилась.
Зрак узнал,
узнал слова медовые за гранью,
за гранью ожидания.
Он взял
и тело все, в халате на диване,
холодный чай и гречневый табак,
весь город,
и прекрасных стариков,
и внуков их с букетами листвы.
Он истекал и всех поил собою,
он жадно всех собою напоил,
поскольку всех любил и видел звезды
крупней, чем нам дано их замечать.



ДИАЛОГ

арранжировка стиха, написанного Франсуа Виллоном

плоть:

Я расцвела и развилась.
О, не смотрите на меня!
Я вся — играя и резвясь,
полна огня.
Я так дрожу,
я все скажу,
и вот — я таю , вся в огне.
Пора бы пообедать мне!
Я есть хочу и пить хочу,
меня веди скорей к врачу.


душа:

Ах, я нищая служанка,
самозванка-оборванка.
В вихре ветренных миров
вид мой что-то нездоров.
Я — как на воздушном шаре,
или в блеске, иль в угаре.
Будем петь и танцевать,
восхищаться и пленять.


плоть:

А я дальше не пойду
и постель себе найду.


душа:

О да, вы правы! Я устала.
Я завернулась в покрывало,
мне все вокруг — в тоскливом виде.
Я, впрочем, не в обиде.
Но меня влечет, влечет,
Мысль великая течет.


плоть:

Это еще только начало.
Не только во мне, но и в тебе — жало.


душа:

Я женовидна и нежна,
и в том не смыслю ни рожна.
Пойдите прочь, мой дом горит!
Во мне болит, во мне болит!
Ах, мне бы поскорей — домой!
И дайте мне покой, покой!


плоть:

Из-за тебя меня трясет,
и болит живот.


душа:

Вот так всегда! Я в ущемленьи.
Напрасные мои стремленья!
Я так мечтала, чтобы лушче!
Вот, если б мне лететь, как туче!
Ах, упаду и разобьюсь в кровь!
У нас с вами — безответная любовь.
Я хочу чистого и высокого,
а вы со своими нуждами — около.


плоть:

Сиди на месте, непоседа,
и спи после обеда.


душа:

Спать мне страшно,
и обед — вчерашний.
Вы мне не по душе.
Ах, я на вираже!
Я не приду на ужин.
Мне кто-то третий нужен.


автор:

Созданья неба и земли!
Сосуды вы и корабли,
дыхание и глина!
Вы будете едины.
Где брак Души и Чрева —
Страстей Христовых Древо.



* * *
Митя, а где моя черная куртка?
Как же я куртку свою любила!
Я человека больше любила,
Так, что и косы себе обрезала.

Митя, а где моя черная куртка?
Шепчутся те, что были друзьями.
Сплетни? Пускай говорят, как желают!
Мне уже скоро четвертый десяток.

Вот, слышны праздника звуки.
Там все желанным украшено другом.
Но у дверей почему-то всплакнулось:
— Митя, а где моя черная куртка?

1997



СТИХИ 1997 — 1999


* * *
Как хочу найти молчанья буквы!
Видела б людей белее снега,
видела бы всех нежнее розы
и светлей лампады в доме позднем!
Видела бы Промыслом Господним
вместе всех, как бусы из кораллов.
И худое не могла бы слышать,
и могла бы словом не обидеть!



КНЯЗЬ ДАНИИЛ

Вы о нас прекраснейший печальник,
добрый инок, наш Градоначальник!

Мы о вас — сердечно веселясь:
Господин наш благоверный князь!

Божьим Духом и душой смиренной
князь московский славен во вселенной,

оттого московский милый прах
инок носит на своих руках.

И сердца во время невозможное
утешает Дева, Матерь Божия.


ГОСТЕЧКИ

1.
— Проходи в тепло, раздевайся.
Как желаешь, так называйся.
Бывший ли, чародей, карманник,
Ты теперь — Божий странник.

Садись, поговорим за жизнь,
Да сначала напейся чаю.
Разговор будет — сердцем крепись,
По глазам твоим замечаю.

Ты откуда, ты откуда,
Чудо-юдо, чудо-юдо,
на три четверти отцов?
Родом — слон из подлецов.

Ходит по кухоньке заюшка,
На стол ставит кушания.
— Ах, спасибо тебе, хозяюшка!
Снедью — Божья любовь нарушена.

Гость ложится спать сытый и злой,
Хозяйка подушку ему подсовывает.
— Был бы хозяин, пусть молодой.
А теперь семья — безголовая.

То не радость и не злость,
Не грызет собака кость.
В дом приходит человек,
Почему душой поблек?

Хозяйка сама от себя прячется:
Что-то не там взяла, значится.


2.
Мамочка с шестилетней девочкой
По Москве из конца в конец.
Мамочка говорит с распевочкой.
Мама — мамой, а где отец?

Легче, чем терпенье миром,
Шастать по чужим квартирам.
В чём причина? Где семья?
Чтобы стало всё, как я...



3.
В белых клетках поднебесных,
Этажах воздушных тесных
Слез и горя, и беды
Много больше, чем воды.

Души раненые мечутся,
Рвут стерильные бинты.
— Это, что ли, человечество?
Где ночуешь нынче ты?

Над терпением земным —
Горний Иерусалим.



ПАРАЛЛЕЛИ

1.
Ложкой влажного изюму шли года —
вспоминать зачем о том всегда?

Ложкой пареной пшеницы год идет —
устает жевать пшеницу рот.

Ложка золота маячит впереди.
— Где ты, Имя Божие, в груди?

Золото лежит в руке земли:
вот, и пламень в печке развели.


2.
Ходит смерть: и здесь, и далеко
в той стране, где дым и молоко.

Ходит-бродит где-то, до поры,
во лесах Кудыкиной горы.

Ходит как во чреве, может знать,
в том ли чреве, что дала мне мать?

Ходит, плачет, злится на весь лес
с той поры, как Первенец воскрес.


3.
Была возрастом ниже всех —
отбывала юность за грех.

Стала старше всех ненамного,
и за то скажу: Слава Богу.

Ни отец, ни сестра, ни мать
взяли все, что хотели взять.

Мне же — к Отчему вновь порогу:
— Не на улицу, так в дорогу.


4.
Цена — копейка на торговый день!
Желания! А с ними — снедь и лень.

Ты хороша душа моя, невеста!
О как тебе в свербящей шкуре тесно!

Ты хороша, да сердцем — не легка.
Помин усопших — на канон мука.

А человек скользит умом как тень:
Цена — копейка на торговый день!



ИВАН

По ночам Иванушке не спится:
бабка тычет в бок вязальной спицей.
Бабка Дарья умерла давно.
У Ивана за окном темно!

Сел стихи Иванушка писать —
Слышит, как ревет за стенкой мать.
Маму схоронили прошлый год,
как болел у Ванечки живот!

Вот роман задумал наш Иван,
да с утра опять напился пьян.
А потом поехал на вокзал,
чтоб никто худого не сказал.

И теперь сидит в чужом дому,
слушает рассказы про тюрьму.
Стих желал — стиха не написать:
— Стал Белинский Гоголя ругать!


НАТАША

Я неделю хожу за думой;
прежде — месяц за ней ходила.
А душа себе вспоминает
дорогую тезку Наташу.

Ах, она теперь словно тень,
обнимает чужой плетень!

— Выйди, выйди, мое сердечко!
Подари словцо и колечко.

Не хочу без тебя ни шага,
ах, душа, полымя, бумага!

Светлый взор на меня накинь:
у меня кружева-полынь!

Дома ждет горемыку муж,
поджидает мамашу дочка.
Им качели скрипят в окно
и на кухне беседы прежние.

А супруг — как в белом пуху,
и у дочки жилет на меху.

У поъезда — вода и яма:
— Помолись о нас, наша мама!


ЛАРИСА ЮРЬЕВНА

Я видела Ларису Юрьевну
на улице, что вниз к метро сбегает;
она стояла посредине улицы,
не помню, может шла, но очень медленно.

Дождем грозили тучи, пыль вилась,
но тонкая фигурка в куртке джинсовой
покачиваясь шла, неся ботинки,
как будто ей на свете лет пятнадцать.

По нежному лицу — морские брызги;
и щурится довольно под очками,
и смотрит — грустно или, может, строго,
меж тонких пальцев гаснет сигарета.

Мы говорили. Я смотрела мимо
и видела воздушную громаду,
с которой рядом строгое созданье
беспомощной и маленькой казалось.

И я сама — увы, но будто прежняя,
вся в кружеве дождя, в соленых брызгах,
в слезах, идущих словно без причины,
неверная и мелкая девчонка.



ЦАРСКО-СЕРБСКИЕ СТИХИ

*
Слышите ль, Ваше Величество,
музыку на площадаях?
Слышите, верю, что слышите,
как в нас рождается страх.

Видите ль, Ваше Величество,
лица последних детей?
Лет не надежно количество,
важно лишь качество дней.

Вы среди майского пения
к Пасхе Христовой спешите.
Мы — накануне затмения,
слышите и помогите!



НЕВЕСТА

Ей не льстили пряничные картины,
но пряники постные были по вкусу.
Жизнь — наподобие паутины,
что-то меж радостью и грустью.
Как расчесать волосы в белом платье
на берегу лесного потока.,
увидев свое долгожданное счастье.
Дальше — война, без начала и сроков.
Видно, война ей и ранее снилась.
— Господи, защити Твоя люди!
Вдруг — овдовела. Лицом — заострилась,
в сердце сделала шаг,
и открылись судьбы.

— Помни старшего Людовика, сестра!
Наступает страшная пора.
Те же, кто не любит Крест Господен,
будет проклинаем и безроден.
Нищих и юродивых — не счесть,
а Христовых много ли? Бог весть.

Утро. Собрались все? Непременно,
как в Москве, читает: от сна восставше...
День — в огороде. Что было тленно,
Господь возставит в Судилище Страшнем.
Вечер. Собрались? На сон грядущим.
Но в эту ночь заснуть не случилось.
Леса Урала — Шотландские кущи.
— Господи! Это ведь тоже — милость!

Сердца боль в любви благослови:
мы, в своей омытые крови,
чище, чем в воде и молоке,
выйдем к Богу утром налегке.
Здравствуй, смерть! Мне радостно с тобой.
Видишь, сышишь — пение и вой?
Смерть, в моей дремавшая крови —
смерть тебе! И жизнь — моей любви.


СЕРБИЯ

1.
Ходит старый Марко, дядька черный,
шепчет потаенную молитву.
Были стены на Мохачском поле,
а теперь — беги спасаться в горы.

А у Марка дети да супруга,
и знакомый каулер Парфений —
всех вчера к себе забрало небо,
он один в подвале партизанит.

Чем ему свое утешить сердце?
Шепчет Марко: Боже Иисусе!
были стены на Мохачском поле —
пали в скорби, как бы при Голгофе!

2.
Плачьте, люди — Государя нет,
чтобы нас оборонять от бед!
Было солнце — нынче молний свет.

А теперь — воздушная тревога.
Смерть сидит у каждого порога.
Помогите, люди, ради Бога!

Турки, итальянцы и болгары
курят санфранцисские сигары.
Франц-Иосиф пишет мемуары.

Немцы с австрияками — потом,
Гог с Магогом, европейский дом!
брат на брата — и не брать живьем!

Плачьте люди, нету Государя!
Нас как виноград, и мнут, и варят.

За грехи идет большое горе —
снова битва на Мохачском поле.



* * *
Пой, как можешь, бедная душа!
что тебе на свете остается?
ах, как сладко на земле живется
песенкой сердечною дыша!

Скажут: здравствуй! отвечай приветом.
Скажут: будь здорова! веселись!
Ах, что за весна! какое лето!
Из нутра земли в святую высь.

Пой, душа! Неси напев родимый
через непроглядной жизни мрак.
Счастье в том, чтобы не быть любимой,
люди любят, любят — да не так.

Что твои труды, душа? Пушинка!
Что рыданья? Чистая вода!
Светится пасхальная кровинка,
над прекрасным городом звезда.


ПАН УМЕР

Пан умер! Поэты, вы слышите ль голос далекий?
В эллинской лексике вашей сверкнули иные слова.
Вот виноград ваш, растоптаны стопами строки.
Гений оставил вас. То был не гений — сова.

Пан умер! Еще не отвыкли поэты искать вдохновенья
В ночных похождениях, им еще кажется бог
в чашах вина и телес, в переплетах чужого тисненья.
Полно! Оставьте их, люди. Пусть выпьют свой рог.

Слышите, как неуверен сплетателей прелести лепет?
Имени прежнего идола не произносит язык.
Если же есть вдохновение в вас, о поэты,
то воспевайте услышанный кесарем крик.

Робкие души толпятся, не помня себя от свободы,
словно желая неволи и прежнему вдруг не верны.
Пан не воскреснет, поэты! Пишите же оды.
Дни бога вашего — ваши ли дни? Сочтены.

Пусть за глазами не видят очей, и уста называют губами,
силятся зря переплавить на цепи венцы —
Пан уже умер. Какое созвездье над нами!
Дети Творца! По сыновнему праву — творцы.

Или глаголов божественных чистый аттический мрамор
я променяю на чей-нибудь гипсовый торс?
Полноте! Пиво пасхальное черпает крамарь:
Пан уже умер, поэты. Воскресе Христос!



ЭТЮД

Он оглянулся, и вот
зазвенели бубенчики на ногах далеких смуглых красавиц,
одетых в дымку,
взлетели лебединые руки.
Как жарко и душно!
Тощие белые ходят коровы по улицам.
А там, в самом красивом здании, среди цветов —
золото и смерть.
Дыхание льдиной острою замерло в горле.
А ведь некогда он касался теплых живых рук,
а на них маками цвели язвы.
Он целовал рану под правым ребром, и она благоухала.
Когда Господь обнял его,
он ощутил, что все тело его окуталось светом.
А теперь в этих прекраснейших джунглях,
вдали от нищей земли родной,
среди ароматов и красок, превосходящих всякое воображение,
ему не хватало воздуха.
О, как он полюбил берег серебряной реки,
текущей среди зарослей густых и влахных!
Где ночами плакал о Правде,
о том, что нет ее,
не только здесь, среди цветов и джунглей,
но и среди стен родного города.
Правду распяли, она воскресла!
Он, почти совсем один, слушал,
как затихают к девятому часу пляски
на могиле Шивы.
Одиночество открылось ему
как природное свойство человека.
И он снова коснулся — уже словами —
маковых ран
и язвы, источившей кровь и воду.


МОСКВА 1812

Интенданту Анри де Бейлю было видение,
зимой 1812 года в России,
под Березиной.
Фельдмаршал Кутузов, разсупонившись, стоял у стола;
Больные ноги едва держали полководца.
На столе в медном подсвечнике трепетала
восковая свеча.
Маршал слушал далекое пение,
которого никто, кроме него, не слышал.
Слезы капали на раскрытую Псалтирь.

Интенданту Анри де Бейлю было видение,
в ту самую ночь.
Ему не спалось.
Он вспоминал русских, с которыми ему довелось беседовать,
пока легкомысленная его армия болталась по пожарищу Москвы.
Военный инженер Анри очень любил Наполеона
и доверял силе чувств и разума.
Он был свободен, как каменщик.

Ночь вьюжилась над ледяной рекой.
В голове интенданта кружились детали обстановки русских гостинных,
интонации и слова.
Что-то похожее на ужас касалось сердца,
мыслью: за этими барами,
живущими словно на ветер,
что-то огромное было.
Но что?

Ночь вьюжилась над ледяной рекой.
Ангел русских плакал и звал Ангела французов.
Ангел французов рыдал.
И тогда небеса открылись,
и босиком по снегу сошла молодая Девушка с Младенцем.
Ангелы склонились к Ее стопам.
— Ради Ее просьбы, — сказал Младенец Ангелу французов,
Подними их. Пусть идут. Ночью же.

Интенданту Анри де Бейлю было видение.
Его коснулась нежная рука и сладкий голос сказал ему:
— Вставай и возьми свой отряд, сейчас же!
Наутро русские будут стрелять.
— Но как же все остальные?
На что тот же голос ответил:
— Не мешкая!

И вот, через вьюгу, по льду, по реке
двинулся отряд невыспавшихся гонимых захватчиков.
К началу обстрела они были уж на том берегу.
А Кутузов так и не спал.
Царь и пророк Давид, победивший Голиафа пращею,
смотрел из гравюры в начале книги.

Интенданту Анри де Бейлю было видение.


СУВОРОВ В ВЕРОНЕ

начало итальянского похода

Он приехая в Верону весной.
Время года отличалось особенно яркими закатами.
Под его ногами блестели улицы города,
в котором так и не побывал Шекспипр.

Два веронца смеялись на центральной площади у фонтана.
Клаудио выменивал меру на меру.
Кровь Тибальда окрасила свадебное платье юной Юлии.
Ромео смотрел темными глазами,
которые достались ему в наследство от кельтских предков.

Тонкие линии строений, обросшие зеленой кожей водорослей,
голубая брусчатка, темное золото времени.

Он вышел к солдатам в мундире белом,
с хололком на голове.
На лицах множества воинов отразилась его улыбка.
Ни один актер не был столь хитер.
Хитер по-славянски значит: искусен.
Солдатам мнилось, что они видят Божия Ангела.

Тоненький и легконогий, он обегал войска,
словно бы присутствовал одновременно в нескольких местах.
И каждый солдат был уверен,
что слово, сказанное фельдмаршалом,
сказано именно ему.

Наполеоновская гроза в сюртуке свинцового цвета надвигалась.
Итальянцы встречали Анти-Мессию ликованиями.
Дети, страдая друг о друге, умирали.
Еда на рынках уже начинала портиться от жары.
Чудесное Дитя, кукла, была растоптана бесноватыми каменщиками.

А обыватели смеялись и попивали вино.
Дамы скандалили, потому что любовники уходили;
мужья скандалили, потому что жены мешали им сидеть в кабачке;
любовники изнывали от жары.
И все собирались к чаю за один стол.
Потом к числу членов семьи добавились и французские солдаты.
Это была дольческая вита.

Нерешительные австрийцы терялись перед французским блеском,
итальянцы смеялись и становились патриотами Франции.
Русский фельдмаршал, вызванный из своей деревни,
потребовал казаков и пару пехоты.
Австрийцы сторонились его на раутах,
итальянки сходили по нем с ума,
русские солдаты называли отцом.

Он одновременно смеялся и плакал,
он носился по бальным залам как петушок,
ставил стул на стол,
таким образом устрояя трон для новоиспеченного генерала.
Он вставал среди ночи, чтобы осмотреть, все ли есть у солдат.
Он писал письма дочери:
— Ах, Наташа, видела б ты!
Мое сердце отозвалось колоколом, хотя звали не меня.
Двести лет от Шекспира и сто до Первой Мировой войны.
Среди помраченной вселенной горела его звезда,
поплавком плавающая в деревянном масле отеческих преданий



ОСЕНЬ В МОСКВЕ

стихи разных лет

1.
В Москве пожар, как в Питере — Нева,
из берегов, из берегов ослабших.
Душ белых, темных, без вести пропавших
полно вокруг. О круглая Москва!

В которой все всегда везде горело,
хоть синим пламенем — вольно жей ей гореть!
Но ключиков, ключей латунь и медь,
грудей дверных потресканное тело!

— Куда же вы, живые? На пожар!
Нейдем в огонь, а лишь стоим на месте.
Подвержены благой и скорбной вести
и ввержены в пожарищный угар.

Бежать нет сил, хоть пламя под ногами,
и верно все, что говорит молва:
вокруг огонь и черный дым над нами,
тьма впереди, а позади — Москва.


2.
— Ну-ка покажь, пощупаем,
кто будет умным ли, глупым!
Будут ли темные мысли бражить,
не выйдет ли какой каши,
не нашей.

Где обед — там хода нет,
глубоко за дверями
поминки с пирогами.
— Кто делит хлеб с воробьями?
И не морщась, пей!
— Я воробей!

В домах старых и новых скворешнях
много вещей намешано.
— Красные ногти, да продраны локти!
Там, за белыми стенами,
бродит кошка с пирогами,
Я же — ни бе, ни ме,
молчком по стене,
Не опрошена — огорошена,
качусь как горошина.

В домах старых и новых скворешнях
много своих и чужих намешано:
не разлить водой своих и чужих.
Где нож — там стих,
где речь — там меч.


3.
Страшна Москва незваными гостями
поближе к ночи или утром рано,
и стеночками белыми страшна,
и злой виной — без красного вина.

Страшна Москва бездомными ночами,
крамольными и жалкими речами,
поскольку вся московская крамола —
в селёдочнице пряного посола.

И бродят по Мясницкой мясники,
на Сухаревской бублики мягки,
и нет опоры здесь, и нет удара,
здесь всё вокруг — лишь проявленье шара,

и среди воздуха морозного —
ни слова Хлебникова,
ни приказа Грозного.


4.
Новое лицо строят Москве,
дом странноприимный — где?
По всем тем, кто здесь живет,
прошла трещина влет.
— Давненько съехали!
Адреса с прорехами.
Мебель вынесли прочь,
где — мать, где — дочь?
Раненый Хлебников пьет,
дождь идет.
Здания — жолтые,
души — молотые.

1997


5.
Московская кома.
И все разошлись.
Щемящее чувство еще не забытого дома,
звучащая жизнь.
Остался от дома пропахнувший стенами ветер,
осталась от дома я. Места себе не найти.
Когда потеряла я всё, что любила на свете,
когда? На пороге. Мучительно медлит войти.
— Но это же мой дом! Они непременно откроют!
Ведь это же я! Я вернулась!
Сильнее тоски
вливание памяти.
Словно бы что-то живое.
Да, что-то живое,
из чьей-то случайной руки.

1992


6.
Москва — бардак,
Москва — куда ни ехай!
В мозгу прореха — нитки не сыскать!
Куда ни ткнись — карету мне, карету!
Прочь вынесло, от фонаря, — бежать!
Туда, к стене косой и толстой лепки,
Где за стеной пунцовые цветы,
Где все так достоверно и так метко,
Что все дома поразевали рты.
Всю вылизать московскую тарелку,
Червонец у приезжего занять.
И до поры, пока не станет мелко —
По переулкам, демонов гонять.

1993


7.
Я вернулась в вертеп воробьиной Москвы,
где соседи идут на соседей на вы.

Ты вернулась сюда, так послушай, поверь,
что жива воробьиная верная дверь.

Здесь за четвертью роста — три четверти бед;
пережевывай смертью московский обед!

Чтобы сесть на своём воробьином дворе
воробьишком-сердчишком в мясистой норе.

Здесь века — на дыбы, не склоняясь — векам.
Люди льнут, как вода, чудотворным рукам.

1995



ЧИТАЯ БИБЛИЮ


ИАКОВ И ДВЕ ДЕВУШКИ

Мне думается, ночь у вас всегда
и в ней одно наметилось движенье.
Двух девушек во тьме не различить.

Одну вы нежно-нежно называли,
так нежно, что от имени ее
ничто на свете больше не осталось.

Другая на цветной поляне дремлет,
посмертное придумано ей имя,
тяжелое неженственное имя.

А мне куда деваться в этой мгле,
где всякий разлучен с живою статью,
а только деньги, числа, речи ваши?

Они шипят, шевелятся, дрожат,
дрожат, и вдруг на вы же ополчились.

И все вокруг трепещет и дрожит,
как если бы вы сшевелили тайну.

1995


ЯБЛОНЕВЫЙ МЕД

— Жжет меня твой поцелуй, о душа моя, о Рахиль!
Овцы пьют, а я умираю от жажды.
Вот, в глазах твоих золотистую вижу пыль,
и забыть не могу , хоть видел тебя однажды.

— Плачь, Иаков, возлюбленный мой,
Израиль, рыданиям твоим внемлю!
У колодца песок сырой.
Ты слезами питаешь сухую землю.

Пусть дерево плоды дает,
пусть цвет цветет,
дитя растет
и яблоки приносят мед.

— О Рахиль, вокруг сердца — терние дней,
сердце плавится, как песок в пустыне!

Над ним — земля, и земля — над ней,
и мы — без всякого исключения — с ними.
Скорбь и знание, детей дорогих имена,
боль в груди да палящий солнечный свет.
Он — плачет и вторит ему — она,
о детях, которым так мало лет!
Дети растут, хорошея. Но горечь дней!

— О Рахиль, о душа моя и услада седин!

Пока не склонились над ним и над ней
Иосиф и Вениамин.
— Ты скорби мои укрыла собой,
своей душой, золотой, золотой!

1999


АВИГЕЯ

— Да, Господин!
Нет, Господин!
О душа моя, супруга Навала!
О раба его!
Только Господь — Един.
Потомок скажет: дано мне в утробу жало.
То, что исполнила, не хочу.
Что желаю — творить опасно.
Верность не мужу, но палачу.
Жду. Но чего жду?
Ужель напрасно?
Ты, Ожидание, сердце моей души,
более верной нет среди всех подруги.
Сердце! Замри на месте и не дыши!
Верен Господь!
— Что, приходили слуги?
Собирайте же фрукты, вино и хлеб,
елея, вина и зерна не щадите!
Насущнейшая из треб —
накормить странника.
Накормите!

И вот она в покрывале простом
Владыке и Пастуху поклонилась.
Так — рассуждать могу ли о том,
чем она ему полюбилась?

1999


ИЕЗАВЕЛЬ

Телом блеснув, повернулась так резко,
как в тело живое вонзилась стамеска.
Вот, пурпур очей, тело цвета горчицы,
изящная женщина с жесткой осанкой.
Любой, кто посмотрит, воскликнет: Царица!
Но этот лишь злую увидел цыганку.

Увидел воровки лукавый обычай,
пусть на полцарства блеснула глазами.
Кости на шелке — собачья добыча.
— Слава людская, что делаешь с нами?

Божией Волей в пустыне спасённый,
в кожах или священницкой мантии длинной,
он приходил, мир неся на ладони.
— Что же ты думаешь, ты лишь — невинный?

Сгинь!, — ощетинясь, ему закричала.
Брови накрасила. Сильно устала.

1998


ИЕРЕМИЯ

1.
В пустыне торжища,
в волнении людей
скитался я как признанный злодей.

И вот у храмины,
где плещет шумный рынок,
хурмы увидел две корзины.

Плоды по виду в равной мере спелы
и ласковою кожурой блестят;
в одной корзине — тлеют и смердят.

Господь спросил меня:
— Что видишь ты?
— В корзинах, — я ответствовал, — хурма!
В одной корзине прогнила она.

Создатель мой тогда смиренно молвил:
— Народы предо Мною как плоды.
Одни — терпения, другие же — беды.

Слова Господни пронизали сердце:
тем — с Господом и на чужбине дом,
другим же и в дому из дома — вон.

2.
Здесь храм, увы. Но не надейтесь!
Останутся лишь корни стен.
Погибшие, погибших дети,
Где мертвый — мертвому взамен.

И до сих пор дрожит в гортани
Чужой красавицы ребро.
И вечер — как пожар и пламень,
И брошенное серебро.

1998



ПРОЩАНИЕ С КАНИКУЛАМИ

1.
Здесь в это лето — Роллинги и Ринго,
а девушки пестры и угловаты,
здесь желтое и синее — на ринге.
Глаза в оправах смотрят простовато.
Когда бы знать, что всё это за знаки:
болезни, беженцы и прочее безумье,
что все кругом в котле жары как раки
и в лоскутках ужасных. Но раздумье,
которое привычно, нынче
не вылечит. И жест эпохи — длиньше.


2.
Швырнуть изо всей силы понятие фильма
на кафельный пол районной больницы.
Осколки — слова: замечательно, стильно!
Тряпки уехавшей в город сестрицы.
Россия? Но это — особое слово.
А то, что вокруг, извините — не ново.

Мы покупали батон за тринадцать копеек,
за четвертинку ржаного платили пять копеек,
фруктовое мороженое стоило семь копеек,
молоко — пятнадцать копеек бутылка.
Дело не в этом.
Просто мы так привыкли жить без всего,
что теперь, когда можно было что-то взять,
не посчитали нужным.
Нет аппетита,
нет сна,
по утрам ощущение катастрофичской слабости.
И это — у всех.
Я — не редкость и не исключение.


3.
Я помню черно-белую картину,
где черный мне казался синим.
Там человек со скошенным подбородком
драл глотку.
Картина основой имела щит зеленый
из кабинета гражданской обороны.
Вот, пожалуй, что могу рассказать интересного.
Время и место действия вам известны.

Здесь — совсем особая смесь,
цвета и вкусы, и наложение мыслей.
Здесь — особая в воздухе взвесь
с запахом уксусно-кислым.
Люди. Любимые лица, глаза,
манера одежды — узнается мгновенно.
Любовь — как чистейшая сердца слеза,
которое несовершенно!
Наутилус — Механика — Игры — Кино,
далее — Гражданская Оборона.
Плотно зашторенное окно
и этикетки винные — на погоны.


4.
«Прощай, любовь! Тебе здесь тесно.
Иди, ты можешь не вернуться.
С тобой мне было так чудесно
и хорошо не разминуться.
Не жаль ни одного мгновенья,
но ты же знаешь, ты же знаешь:
в нас было много неуменья,
того, чего — не угадаешь!»

Из жизни вынув моменты жизни,
как из старого «Ровесника» фотоснимки,
мы справляли по любимым тризны.
Мы любили поминки.
И в этом были на старших похожи,
но больше похожи на тех, которые
на фотоснимках корчили рожи
и умирали так скоро.
Теперь, наблюдая тщетную
повальную рокенролльную грамотность,
я — не жалею, но и не сетую.
Для нынешних это — не более чем пряность
(что касается вопросов и более важных).
Поэтому здесь перейду к окончанию:
в нас, наполовину бумажных,
был повод — к слушанию и молчанию.
Мы могли показаться резкими.
Впрочем, это вполне сохранилось;
больше талантливы, нежели бездари,
так, как никому и не снилось.
Вкус — у радостей, вкус — у бед;
чья-то древняя сумка ковровая.
Жизнь — это, может быть, десять лет.
И за ней начинается — новая.


5.

«Может быть, мы встретимся потом.
А теперь — трудов железный лом,
дни и ночи, новые надежды
и в округе ничего как прежде.

Может быть, мы после сможем знать,
что хранила тайная печать,
что вернулось, если не погибло,
и зачем тепло поют и сипло.

Может, мы вернёмся навсегда
в мир, где не придумана беда».

1998, август.



*
послесловие автора к «Третьему голосу», 2006.

Сборник — избранное, за десять лет. Стихи десятилетней давности поэты либо очень любят, либо стараются припрятать. В интернет-версии представлена большая часть стихотворений из первых двух самиздатовских сборников, а так же некоторые вещи, в первые три книги не вошедшие. В типографском ваианте присутствуют цикл «Из Ренау Тьерка» (арранжировки песен трубадуров), «Галльский чеснок» (стихи на темы ирландского фольклора), «Стихи и переводы Васи Собакина», «Англо-русско-испанский альбом», «Сказка про зело Царя Ивана», недраматический этюд «Девушка и змей», «Альбомы для Роберта Фриппа».

На «Третий голос», в отличие от первых трёх книг, рецензия была. Кажется, в одном из номеров «Экслибриса». Написал рецензию Д. Давыдов. В ней был рассказ о масках (литературный термин). В интернет-версию книги многие масочные стихи (средневековые) не вошли. Но даже в этом насыщенном (возможно, что и перенасыщенном) сборнике чувствуется личность поэтики, это авторское «я», которое в 90-е действовало исподтишка.

Особенности, кроме того, что книга по языку принадлежит эпохе 90-х, вот в чём. Поэтическое «я», даже в ситуации конфликта с миром («Осень в Москве») — «я»; христианина. Но вполне современного, не надевающего искусственое лицо патриота и любителя религии. Обращение к предметам религии в книге идёт через русскую богослужебную традицию, без иронии, но с сокрушением и состраданием — о себе и о других. Стилистика по виду наивна, о чём бы не писала, но и культурологична. Тогда я только-только познакомилась со стихами Леонида Сидорова. Убедилась, что русская поэзия обладает и таким ракурсом. Образы в книге порой фантастичны, но всегда живы и с характерами.

Мне много что приходилось выслушать в отношении свободы языка, присутствующей в книге. И то, что я ницшеанка («Пан умер»), и что я позорю Москву («Москва — бардак»), и то, что книга ничем не наполнена, что в ней — вакуум.

Теперь, после того, как прошло пять с половиной лет после выхода, могу сказать, что сборнику за десять лет концепция и не нужна. Сборник — уже концепция.


приют
виды на жительство
родительская суббота
на середине мира
гостиная
кухня
Hosted by uCoz