ДНЕВНИК


datafree

без числа

Теперь дневник будет расти вверх головой, а не вниз корнями. Так что последние записи будут в начале, а не в конце, как им полагается.

В недавнем разговоре с одним учёным знакомым промелькнула очень интересная мысль. Филологов давно заботит отсутствие единого контекста, в котором существует наука. Оказывается, не только филологов. Но и физиков, и математиков. Слово "сюрреализм", напрмер, может быть употреблено не только как обозначение совокупности особенностей творчества поэтов известного периода начала 20 столетия, но и как миропонимание. В этом случае поэты и художники — сюрреалисты существуют в одном поле, как оно и было в жизни. Кинчев был не совсем неправ, говоря об "осени сюрреализма". Или слово "метатекст", модное и разнообразное, интерконтектсуальное, вовсе не нуждается в немедленном уточнении контекста после того, как оно было употреблено. Не важно где: в эссе, в методологической работе или в частных записках. По-моему, у слова "метатекст" может быть только одно толкование, и оно в равной мере отражает все контексты, в которых употребляется. Метатекст — совокупность текстов, так или иначе связанных между собобю, и имеющих каждый отдельное значение. Проще и поэтичнее — мозаика из текстов.

Поправка — меатекст, это текст, вкотором воспроизведена история его создания.

Современная поэзия невероятно чутко реагирует на отсутствие единого контекста её восприятия. Подтверждение этому — могильная замкнутость псевдоинтеллектуалистского круга, в котором существуют авторы, создающие иллюзию интеллектуальной жизни. Что касается собственно толстых журналов, то о них я мало что знаю. И это высказывание можно считать подтверждением вышесказанного. Лучшая поэзия последних лет несоклько ретроградна, тонка и как-то стыдлива на поверку. О ней сложно писать филологам. В ней нет сколько-то определёных течений, нет ходовых слов, на основе которых можно было бы создать термины. Поэзия последних лет пронзительна и тяжела, как беременная женщина. Она страдает глубокими неврозами, и потому разговор о ней всегда сводится к медицине и физиологии (отсылка к последней книге М. Степановой). Свежие силы, как повелось уже лет десять, находятся вне питерско-московского котла. Однако свежие силы — это не всё для поэзии, уже привыкшей существовать без сил, наподобие привидения. Мне думается, разговор о современной поэзии станет более пластичным, лёгким и ясным, если будет вестись больше среди практиков, то есть, поэтов. Час филологов ещё не настал, и есть вероятность, что они упустят его. Напомню, что у истоков сколько-нибудь живой и свежей филологической мысли почти всегда находились поэты.

Многие акценты, не так давно расставленные, в ближайшее время могут стать объектами своеобразной спекуляции. Невольной, обусловленной обстоятельствами, но всё же спекуляцией. Мысль Мандельштама о кровной связи культуры как зодчества внутреннего мира человека и христианства в тираж выйти не может, но найдутся авторы, которые попытаются это сделать, и их немало. О боге стало модно говорить. Так же, как о России. Но я не столько за Россию в новом понимании, сколько за русский народ. У него уже был опыт существования в псевдокультурном пространстве. И мне думается, что лучшие произведения ближайшего будущего будут существовать параллельно известным изданиям. И похожи они будут скорее на писания Андрея Синявкого, чем на классические работы. Пока что не наросла почва, в которой копались бы филологи.


datafree

без числа

Аллюзия на воздух №2

Разговор о большом поэте сегодня ведётся, мне кажется, в двух различных плоскостях, и никак не больше, судя по самой постановке вопроса. Есть ли большой поэт сегодня, или его нет. И кого из знакомых мы можем назвать великим (или большим) поэтом, сумев при этом дистанцироваться от своих личных ощущений и взглядов. Если предположить поправки к вопросу, то отражение, то есть, мало-мальски приемлемое изображение нынешнего в надвременном, раздробится, как некое легендарное зеркало, и тогда уже ни концов найти, ни костей ни собрать.

Конечно, большие поэты есть. Но отношение к поэтам и поэзии изменилось сильно. Так что пленительный образ вещего певца можно увидеть и в гнусном похабнике. Но меня в поэзии не интересует только проявление времени, аромата времени (Псой Короленко, Кирилл Решетников и др.). Меня интересует, как ходит и звучит кровь поэзии, её тайные токи. А ведь их можно услышать.

Поэты сегодня, в начале ХХ1 столетия — нечто вроде этноса. Это генерация людей, пишущих стихи. Почти фанатастические персонажи, вроде бы и не люди. Хотя стыдно мне так говорить. В них больше фанатстической: Брэдбери, Уэллса, чем современной русскоязычной литературы. Они, всем этносом, как бы окаймляют её. Одним из первых это явление ощутили ещё Лианозовцы. Долгое время это ощущение не проговаривалось. А теперь, говря о поэтах последних лет ХХ столетия, оно снова всплыло. Данила Давыдов, например, очень его чувствует. Знание русской литературы — всего временного спектра её — у нынешних поэтов, кажется, больше генетическое, чем академическое. Отсюда и акценты: на интуитивность, нечто вроде наивности (не собственно наивность), примитива (с первого взгляда), марианский синтаксис и грамматику. Явления характерные: Андрей Родионов. Читая его стихи, можно подумать (филологу), что написал их пресыщенный несколькими образованиями лингвист, в качестве «глокой куздры». Ан нет.

Полярность точек зрения мне кажется причиной непониманий между «поэтами промежутка» 80-х и поэтами «полыньи» 90-х. Интересно, что у поэтов «другой культуры» (СПб) чувство фанатстичности тоже было.


datafree

без числа

Поэзия Бродского сейчас — явление уже ностальгическое, трогательное, но ещё пронзительное. И не такое большое, как казалось. Бродский дал русской поэзии всё, кроме одного — одухотворённости. Впрочем, это требование лежит уже в иной плоскости. Странно, но небольшой Аронзон почти одухотворил язык и видение мира, присущее поэтам того периода. Хотя о том, что Аронзон действительно сделал в поэзии, можно спрорить. Спорить я не люблю. И не умею.


datafree

без числа

«Другая культура» СПб для поэтических москвичей сейчас актуальна как никогда. Всвязи со смещением основного акцента (столицей был Питер). Интересно всё. Не только «спиритуализм» Виктора Кривулина (поэзия как раз более или менее известная), но и (особенно) «выскоий модерн» Александра Миронова. Кажется, Миронов — единственный поэт, к которому слово «высокий модерн» можно отнести вполне.

Актуальна зыбкая и гибкая грань между традицией и альтернативой. То есть, именно то, что искали поэты, лишившись Серебряного Века. Думаю, все пишущие в ХХ1 столетии, мало понимают, что именно хотели сказать авангардисты и как именно рождался их язык.


datafree

без числа

Порою досадно слышать слово «авангард» употребляемое в отношении к современной ломаной просодии. Как раз она-то и не авангард. Так же, как и слово «академичсекая традиция» употребляемое к стихам, например, Ирины Ермаковой. Академизм поразумевает не только символическое письмо, близкое к аллегории. Он подразумевает чистый жанр и чистую просодию. Подразумевает тщательную работу над метром, правильные и благозвучные цезуры, распределённость смысловой и эмоциональной наргрузки по пеонам, и так далее. Всё это теперь возможно, но как заставить всё это звучать? ИЗМЕНИЛАСЬ САМА ПРОСОДИЯ.

В нынешней литситуации невозможен «новый Пушкин», поэт для всех, пишущий с чистотой Парни, но по-русски, да ещё на языке «золотой молодёжи», городском языке, с гримом метафизики, с лицом Баратынского. В приницпе такой «поэт для всех» возможен, и его охотно будут печатать толстые журналы. Правда, про толстые журналы я не знаю ничего, а пишу с чужих слов. Но пушкинского вкуса в его поэзии уже не будет, а будет некая ставка не известность. Вкус поэзии, новизна и жизнеспособность сейчас выбрали как раз новую просодию. Бесполезно пытаться вернуть читателя к силлабо-тонике; он уже стараниями самих поэтов познал яблочный вкус верлибра. Кроме того, поэты слигком много сил положили на то, чтобы «забыть» силлабо-тонику. Поэты сейчас просто не обладают памятью академической метрики. Мнемоническая функция сместилась в другие области.



datafree

без числа

Поэзия Кирилла Медведева после заявленного им ухода приобрела свою завершённость. Перед нами явление чисто русское: и у нас есть свой Буковски. Можно вообразить, что, по русскому обычаю, Медведев делал «своего Буковски» с большей долей любви, чем сам Букoвски писал свои тексты.

Всякие рассуждения о верлибре и прозаизации современного стиха напоминают пену: дунь, и не будет. Шестнадцатилетние подпольщики пишут стихи чётко и в рифму. Впрочем, верлибр в амеркианском изводе, какой теперь сверхпопулярен в интеллектуальном кругу, форма для русского стиха малоудобная. Интеллектуалы обманулись, и вот в чем. Русская словесная культура на заре была чужда сколько-нибудь чёткой организации, и однако чёткость возникала: в пословицах, в былинах и др. Стихийно. В верлибре его любители услышали что-то похожее, но явления разные.

Что касается влияния поэзии ОБЭРИУ на современных, особенно жёстко интеллектуальных поэтов, да и на москвичей — это неоспоримо. Но здесь не обошлось без курьёзов. Небезызвестный Егор Летов в середине 80-х начал писать текстики, которые по идейно-эмоциональному порядку от «Красного смещения» Скидана мало отличаются, хотя форма альтернативная.


datafree

без числа

Поколенческое деление в поэзии, как мне видится, уже не актуально. Пласты наичнают срастаться, и уже, кажется, вырисовывается один пласт. Поэтами водораздела могут быть названы как Гандлевский, так и Завьялов. Новизна стихов Айги существовала в одно время и в одном кругу с метакультурной эстетикой Елены Шварц. Делиться, мне кажется, не имеет смысла. Гораздо важнее, что будут делать новые поэты, что они выберут: интеллектуальность, изысканные упоминания или чувства. Безусловно, и это деление не верно. Одно из свойств поэзии — эклектика, и поэзия всегда рождается там, где возникает паритет ума и чувства. Но доли могут немного отличаться по весу и размеру, говоря образным языком. Словесность хороша своей нечёткостью, непредвзятостью и вместе с тем какой-то почти кухонной обыденностью. Она не выносит чётких концепций и установок, и её зеркало всегда кривовато. Если вспомнить историю всех русских литобъединений и течений, невыносимая зыбкость поэзии станет ещё яснее. Даже заявление, что гениальный поэт рождается, когда преодолеваются рамки, не свойственно природе самой словесности. Явление гениального поэта больше похоже на случайность. В этом свете разговоры о «метафизике культуры» кажутся до жути нелепыми. А именно они сейчас, как понимаю, в моде.


datafree

без числа

Вербное Вескресенье с Виктором Кривулиным. В сумке оказалась «Охота на мамонта», а я возвращалась из Казанского, от первой Страстной утренней, домой. Из подземного полусвета, кладбищенского ветра — к внезапно прояснившемуся небу, к сырой и только что проснувшейся земле. Так и шли — как бы вместе. Впереди важно шагали голуби в сизых фелонях. У одного на крыльях была чёткая белая оторочка. И я сегодня видела Божью птицу в дымных кедровых облаках. Голуби шли, сменяя один другого, необыкновенная череда. Воробьи чем-то похожи на мирян. Голуби — на священников. Открывалась совсем другая жизнь, в которой формы существования отличаются от земной так, что их даже трудно представить. Однако они живут, и их жизнь гораздо выше земной. Мы можем сказать: вертикаль, а что мы о ней знаем?

Мне подумалось: а где теперь Виктор Кривулин? И как-то сам собой пришёл ответ: в Ленинграде. Не вполне ясно, но я иногда тоже вижу его Ленинград.

Если бы можно было подобрать высокое название для литературы семидесятников, я бы сказала, что это Великий Пост русской литературы.


datafree

без числа

Христос воскресе! Хочется поздравить всех не с механическим обновлением (природы, внешности и пр.), а имено с будущей жизнью. С рождением в будущую жизнь. Тихие и ясные события Рождества Христова уже позади, а ведь Боговоплощение было только раз в мире. Только раз на землю пришёл Единосущный и Единородный. Чудес много, ЧУДО — одно. Пасха Христова — праздник будущий, всегда будущий. Прикосновение будущей жизни. Потому и отрадно думать в дни воскресения о том, что мёртвых нет, а все живы. Поминальные подсвечники-каноны в храмах закрыты тканью.

И почему-то снова подумалось о «найденной» в 90-е вертикали в поэзии. Она очень дала о себе знать. Зельченко, Воденников, Львовский — это же своего рода продолжение прекрасного Петербурга другой культуры, это его сыворотка. Вершки.


datafree

без числа

Май — месяц поэтический: Данте, Шекспир, Пушкин. К упомянутым: «Народ безмолвствует». Интуиция Пушкина переместила кульминационную реплику «Ричарда Третьего» в конец. И трагедия о Борисе Годунове гораздо обширнее, нежели светлые исходы английского драматурга.

«Народ безмолвствует» у Шекспира в переломный момент трагедии о Ричарде, когда охваченная пламенем смерти страна уже полнится слухом о светлом избавителе Ричмонде, кстати, для Плантагенета Ричарда — самозванца. У Пушкина народ безмолвсвует после того, как вторично совершилось избиение младенцев царского рода. Сначала Димитрий, потом Ксения и Феодор Годуновы. Впереди — не светлое явление избавителя, но польское глумление над Россией.

«Мальчики кровавые» и сцена сумасшествия узурпатора Бориса почти Макбетовские. Здесь снова наблюдаю гениальную интуицию Пушкина-драматурга. Шекспир заставляет Макбета трижды обращаться к образу убитого младенца. Первый — в мыслях, в трепете перед убийством Дункана, Помазанника Божия. Второй — в пещере ведьм, в прорицании. И третий раз — в той же сцене, но младенец является уже в венце. Вспоминается: «Господь принял меня в лик Ангелов своих, / и я теперь Руси великой чудотворец!». Налицо полярность: видения Макбета темны и двусмыслены, а прозрение слепого отвечает Еангелию. Но в «Макбете» и в третий раз есть обращение к образу невинно убиенного, чудесного младенца, Царства Небесного. Происходит обращение в сцене убийства семьи Макдуфа, его младшего сына. Пушкинское обращение сродни последнему: его младенец не фантастический, как для Макбета, а реальный царевич с игрушкой детской, зажатой в мёртвой руке. То были орехи, нечто круглое и крепкое, держава. Своеобразным возвращением убиенного сына Макдуфа является нашествие Малхолма, девственника-принца: «Бирнамский лес пошёл на Дунсинан».

Здесь важно указать на слоистое дно трагедии о Макбете. Указано, что действие происходит в Шотландии, в середне одиннадцатого столетия. То есть, накануне действительных ужасов: нашествия Вильгельма Завоевателя на Англию. К тому времени, в пятом и отчасти в седьмом столетии, Англия пережила саксонское нашествие. Вероисповедание большинства было христианское, и весьма близкое к восточному обычаю, православному. У Пушкина на Россию напали поляки-католики. В «Макбете» пока что не ожидают католиков-норманнов.

И Данте, и Шекспир — авторы-христиане. Насклько глубоко текло христианство в жилах поэтов, можно предполагать, но вполне мы, люди культуры секулярной, постичь не можем. Что касается массы античных и астрософских терминов в текстах обоих, то это нетрудно объяснить. Данте был итальянец, с претензией на рисмкое происхождение. Для него Вергилий был нечто вроде нашего автора «Слова о полку Игореви», или как Боян вещий. Все античные символы для Данте — отечественные, родные. Для Шекспира, писавшего тремя стами годами позже, всё, что ещё имело для Данте свежесть, было уже покрыто древностью. Но Шекспир был человек романо-германской культуры, и для него вся антика тоже была родной. Здесь важен именно «вкус ушедшей земли», а не некие общие идеи, которые чудились русским прогрессивным критикам 19 столетия. Идей просто не было.

Горячность Данте на восстановления мира в Италии питалась боговдохновенной надеждой. У Шекспира такой надежды не встречается, и все самые значительные его произведения — именно трагедии. Если Данте прямо говорит об Италии, чувствуя даже провансальца Данье как земляка, то таинственные Шотландия и Дания Шекспира есть как бы маски Англии, отражения.

Если Макбет полон напоминаниями и образами народных легенд, скел (песен за чашей), а мир его чисто кельтский, легендарный, то Гамлет почти лишён аромата суровых времён викингов. Воздух мира викингов проникает в трагедию о Гамлете только в конце, устами будущего короля, Фортинбраса: «Пусть Гамлета поднимут на помост / как воина, четыре капитана...». Подземное царство, вожделенная Валгалла, так обрисованная в финале Макбета (смерть младшего Сиварда: погиб от удара мечом в лоб, станет воином Господним) — для духа отца Гамлета уже новозаветна геенна.

Насколько христоцентричен «Гамлет», можно понять только имея хорошее понятие о Священном Писании. Что касается «Библии короля Иакова» (её с иронией цитиреут пьяненький могильщик, clown, глас толпы: «Адам копал») — то это была одна из любимых книг англичан. Хочется остановиться на нескольких моментах, подтверждающих христианский образ трагедии. Во-первых, речь идёт о СЫНЕ. Сын вызыван духом отца к возмездию и к сохранению престола датских королей от кровосмешенья. В английском тексте довольно часто употребляется именно слово «возмездие», наряду со словом «месть». Момент сыновства, мессианский момент в драмах Шекспира вообще очень популярен. Малхолм, Фортинбрас, Ричнмонд — это как бы главные герои после смерти собственно героя. Светлые концовки приходят в трагедии как бы извне, они совершаются у Шекспира уже в каком-то ином, новом пространстве, а старое герой уже унёс с собою (почти дословная цитата слов Макбета над одром Дункана). Следует различать, что все светлые концовки трагедий, необходимые по закону жанра и для сцены, гений Шекспира возвысил до новозаветной символики: воздаяние происходит уже в Царствии Небесном.

Мотив придворного (король Клавдий, Макбет, Яго, старшие дочери Лира) — это мотив самого прекрасного некогда Ангела, сатаны, мотив падшего духа. Он библейский, и даже новозаветный.

Конечно, можно главными героями трагедии о Гамлете назвать короля Клавдия и королеву Гертруду, и всячески нахваливать их умение жить, не считаясь ни с чем. Но трагедия о Гамлете от этого трагедией о короле Датском не станет, и не исчезнет как факт.

Не только о сыне, но и о законном наследнике престола. В конце трагедии, в сцене на кладбище, после того, как взбунтовавшийся народ пытается провозгласить королём Лаэрта, Гамлет, видимо, уже осведомлённый о положении в стране, первый и единственный раз говорит о себе открыто: «Я Гамлет Датчанин», то есть, называет себя как подобает только королю. В сцене битвы с Лаэртом он уже смело действует как король и называет преемника.

В речи персонажа Гамлета и дружественных ему персонажей есть несколько характерных особенностей, подчёркивающих, что автор довольно серьёзно относился к неожиданной для театра параллели. Можно назвать и мнимое сумасшествие Гамлета, и его приточную речь. Говоря Полонию «я вас хорошо знаю, вы — торговец рыбой...», Гамлет имел в вину не что иное, как участие Полония в сговоре между узурпатором-дядей и королевой, или, по-просту, сказал: вы — предатель. Рыба — символ христианский; во времена Шекспира наряду с суевериями такой символизм был популярен. В сцене театрального действия (Царствие Небесное — царство земное, малое в большом), автор устами самого Гамлета намекает на разворот его судьбы, на мессианскую роль. Однако принц изображает безумного, юродствует. Чуть ранее, в беседе с Полонием, Гамлет цитирует народную балладу, в которой есть слова: «и каждый ехал на своём осле». Присходит это в момент, предшествующий кульминации трагедии: Гамлета отправляют в Англию. Король смущён игрой актёров,понимает, что Гамлет опасен и решается его погубить. Ключевое слово здесь: осёл, напоминание о Входе Господнем в Иерусалим. Снова возникает «призрак родины».

Вообще, маски Шекспировских персонажей так же не похожи на живые характеры, как и декорации того времени — на то, что теперь. Все персонажи Шекспира больше похожи на души уже умерших людей, вызванных вещать о Божьем воздаянии. Следует напомнить, что во времена Шекспира женщин играли актёры-мужчины, а декорациями часто служили щиты с крупными надписями: сад, парк, перед замком. И порой персонажи являются друг для друга как бы душою. Так, Офелия сходит с ума в тот момент, когда убит её отец и замышляется убийство Гамлета, о котором она не знает. Но в своей безумной речи Офелия говорит именно о Гамлете и об отце как об одном! Или, леди Макбет покончила с собой, когда решена судььба самого Макбета: «Бирнамский лес пошёл на Дунсинан».

Шекспир писал для сцены, и потому образность и динамика его драм кажутся порой нарочитыми, преукрашенными. Но сокровенной глубины в драмах от явной сценичности не меньше. Шекспир писал для сцены, будучи человеком христианского мировоззрения, и христианство для него не было условностью или данью общественному строю. Но Шекспир был и проэтом-драматургом, почти так же глубоко, как и христианином. Для Шекспира христианство было именно в справедливом воздаянии и в том, что Христос приемлет грешников не с меньшей охотой, чем праведников. Не зря в остроумных «Винздорских насмешницах» дамы, по видимости благочестивые, доходят до помрачения: имитация бала нечисти; это воздаяние гордыне. В результате миссис Пейдж вынуждена согласиться на брак Анны не с тем, кого ей прочила. А одержимый страстью мщения Гамлет, наоборот, погибает как воин, за отечество. Суть образов Шекспира не в том, что он умело оттеняет светлые стороны тёмными, иначе грош бы ему цена как художнику. А в том, что он ясно даёт представление о новом, будущем пространстве, в котором и пребывают милость и воздаяние.

Данте в третьей песне «Ада» создал один из самых действенных в новой европейской литературе образов. Говорю о литературе начала двадцатого столетия. Журавлиный клин; Рильке (4 Дуинская элегия) и Мандельштамовское «Бессонница. Гомер» содержат в себе ясно понятый и транслированный этот образ, образ непрочности и бренности всего земного, несущего уже проросшие зёрна будущих мук. Оба стихотворения, и Дуинская элегия и знаменитая «Бессонница» писались в преддверии и при начале Первой Мировой войны. То было время, поворотное для всего человечества. Рильковское «вир зинд них эйниг» можно было бы перевести мандельштамовским языком: «не целокупны мы».
У Данте: подобно журавлиному клину, удаляющемуся на юг от родных пределов.
У Рильке: в мудрости мы уступаем журавлиному клину.
У Мандельштама: как журавлиный клин в чужие рубежи...



datafree

без числа


Несколько заметок с короткой дистанции, вразброс. Random — одно из любимых слов нового времени. Если принять деление на два времени, можно составить нечто вроде мозаичного панно. Предположим, первое время характеризуется тем что в нём преобладает сила центростремительная. Второе — нем, что в нём преобладает сила центробежная. В поэзии они могут выразиться так: время, когда имя одного поэта как бы затеняет собой других, не менее талантливых. И время, когда такового поэта нет. Золотой век и серебряный век в русской поэзии. Пушкин и поэты серебряного века.

Мне хочется проследить, нельзя ли через эти временные линзы как-то разглядеть ближайшее прошлое и ту соль настоящего, которая в нём скрыта. Девяностые годы в русской поэзии я представляю довольно ясно, а вот восьмидесятые — только финал. Причём вся Рига и поздний Питер, задававшие тон в конце восьмидесятых, до сих пор существуют в какой-то дымке.

Тогда важны были тонкости и коды, хотя о постмодерне думали уже мало, но интим в поэзии, с европейской грязнотцой, казался невесть какой новостью. И наоборот, что особенно заметно у авторов Ферганской школы: медитативные, восточные мотивы. По сути, тот же интим, только более тонкий.

В девяностые наступила реакция: интим перестал кутаться в названия стилей и прикрываться словом поэзия. Здесь интересен промежуток самого конца девяностых, примерно с начала 98 года. Яна Токарева, Ирина Шостаковская и др. Внезапно и остро возник спрос на какое-то одно непосредственное чувство, и всегда выражающее общую ангедонию. Само настроение поэзии, вопреки мрачноватому гедонизму восьмидесятых, стало другим. Поэт смотрит на мир чрезвычайно спокойно, а вот мир во что бы то ни стало пытается завладеть вниманием поэта. Если в восьмидесятые не было какого-то одного, стойкого имени, вокруг которого сосредотачивалась бы основаная энергия поэтической жизни, то в девяностых эта ситуация изменилась. Возникло два центра, как минимум. Внешний — Воденников, и теневой — Львовский. В общем, это один центр. За граннью девяностых ситуация сохраняется. Внешний — Родионов, и Гейде. Общее настроение поэзии продолжает оставаться ангедоничным, и в некоторых своих проявлениях даже антигедонистическим. Это новый звук, новое поле для новых сцеплений смыслов.

В языке это настроение прежде всего отражается, конечно, на грамматике и построении фраз. Сами фразы преимущественно длинные, резные, как и во второй половине восьмидесятых, но их мыслительно-языковой посыл прямо противоположен. Поэт в эпоху катастрофы — уже не воображаемой, местной, возведённой созанием поэта в ранг вселенской, как было при распаде СССР, а реальной. Разница сильная и ощутимая. Мысль о детях, которые стали старше своих родителей, сама просится. Только вот не знаю, насколько она согласна с общим ходом истории человечества в свете Евангелия. А то, что история человечества вступила — и именно теперь — в новый фазис, поэзия подтверждает.



datafree

без числа

О советской поэзии, как она есть. Ведь был же волевой и выносливый советский народ, созданный из останков русского народа и существоваший параллельно ему, народ-оборотень, сильный и вполне похожий на того, из кого его создали. То же и с поэзией.

Предполагается, что я говорю о двух разных менталлитетах: русском (или не-советском) и советском. В термине советский никакого уничижения нет и быть не может, так как теперь он уже достояние этнологии и даже отчасти этнографии.

Мне интересен опыт неподцензурной поэзии. И на мой взгляд, среди поэтов этой линии действительно есть авторы, которые вполне и во всём соответствуют слову поэт. Однако по законам этой среды термин «большой» и «великий» употребляется весьма свободно и часто. С этим волей-неволей приходится считаться. Данное сообщество поэтов мне отчасти знакомо и потому было бы странно, если бы я писала о нём в негативе. Так же, как было бы странно, что заведомо сейловую премию «Поэт» или тот же «Триумф» дали бы поэту из сообщества поэтов другой культуры. Тот же Алёхин не станет ведь писать негатив о Вере Павловой или Тимуре Зульфикарове, хоть про себя, возможно, и не считает их хорошими поэтами.

Законы актуального выбора темны и необъективны. Ни публикации, ни признание читателя никоим образом не могут дать представления о значении и величине поэта. Мне думается, что и внутри самого круга ПОЭТ нет разделений (хотя бы на великих и высоких). Поэт это как динарий, как Царство Небесное. Молва может делать, что хочет, но в этот круг она уже не вхожа.



datafree

без числа

Мне довольно часто задают разные вопросы о молодой поэзии, смысл которых сводится к одному: всерьёз ты воспринимаешь всех этих Степановых, Родионовых Гейде, или нет? Вопрос, мне думается, составлен неправильно. Если говорить о русской поэзии, придётся так или инаяче обратить внимание на общую парадигму, в которой существует культура начала 21 столетия. Это мир однородный и антикреативный, это мир рекреативный. Культура, а особенно поэзия, подразумевают двойной труд. Во-первых, добыча насущных средств для поддержания жизни. Ситуация не мягче, чем во время послевоенное, и всё же легче, чем в начале девяностых, когда был взрыв руской поэзии. Во-вторых, малосоотносимая с трудом физическим (сидение в офисе входит в труд физический), нагрузка внутренняя. Генерация поэтических идей и оформление текста требуют не меньше усидчивости, чем сведение годового баланса. А так же требует внимания, опыта и умения. Грамотно организованный поэтический текст является достойным образцом высокой человеческой деятельности. О стороне возвышенной и тонкой нарочно не упоминаю.

В свете общей культурной ситуации имеем нечто вроде города, с которого только что сняли долговременную осаду, а новых припасов ещё не подвезли. На весь блокадный Ленинград или Ковентри после бомбёжки сохранился только один книжный магазин. Меня интересует только этот книжный магазин. Я не говорю о самой новой поэзии (и Драгомощенко — поэзия новейшая). Я говорю об аспекте, в котором моё мнение формировалось. Я не считаю себя вправе охуждать или восхвалять кого-либо из современников. Мои вкусы в поэзии никаким ориентиром по определению быть не могут. Однако поэзия жива, книги стихов выходят в свет, и порой в них есть о чём говорить. И говорить хочется от души, с размахом, а не отмахиваясь. Я не люблю стихов Марианны Гейде, но «Обручение святой Катерины Александрийской» (почему она Катерина, как у Островского, непонятно) и стихи о горшечнике и глине мне показались достойными внимания. Да и сама поэзия Гейде выходит за пределы седнего уровня, самого по себе довольно сносного (Гатина, Родионов). Во многом я согласна с мнением Даниилы Давыдова, а именно. Поэт — не поп-звезда, и никогда звездой не был. Так что мера известности поэта не измеряется его ангажированностью в коммерческих и некоммерческих издательствах. То есть, гонорарами и тиражами его книг, а так же видом их обложек. В поэте всегда есть и будет нечто от трудоголика. Общество всегда обманывалось в своих надеждах на поэта. Оно искало, оно будет искать лавровый венок и нобелевскую речь, а так же собрание сочинений при жизни. Сам поэт понимает, что его скорее привлекут к мелкой административной ответственности, чем дадут хотя бы какую-то премию. Получение поэтом премии, даже безденежной — великая и странная случайность, которая происходит не вопреки и не потому, а просто так, потому что общество живёт просто так. Внутренняя жизнь поэта (если он заведомо не выстроил себя как поп-звезда; Пригов-Кибиров) всегда будет расти не на тех основах, на которых строится общество, тем более современное.

Хочется закончить настоящий фрагмент несколько тенденциозно. Литературный андеграунд не может исчезнуть. До тех пор, пока будут поэты, будет и андеграунд. Известность уже самим факом своим знаменует внутренний кризис и необходимость обновления. Тихие камены поэта ничего не чуждаются так, как славы. Совсем как ангелы-хранители. В последних я верю.


datafree

без числа

Делюсь впечатлениями от стихов Ивана Жданова, которые я как следует до сего времени не читала. Как-то ни к чему было. Ощущение тщательности и вместе с тем стихийности покоряет, но весь этот восхитительный поток вскорости оставляет впечатление мелкое и несколько обманчивое. Сравнений хочется избежать; я так и поступлю. В любом случае, стихи Жданова хороши. К разным их достоинствам следует прибавить то, что они способны стать питательной средой. Русская поэзия довольно долго переживала некий голод на почву. Когда голод был, Жданов был ещё молодым поэтом, а большие процессы уже были в развитии. Теперь есть стихи Жданова, и есть почва.

В поэзии важна, мне думается, лёгкая рука, лёгкое письмо. Это дар, и он мало у кого есть. Поэт может быть неярким, непонятным, несильным, лишённым захватывающей стихийности и изобретательности, но обладать лёгкой рукой. Как Сергей Нельдихен. Или Александр Миронов. Здесь хотелось бы избежать параллели с моцартианством. Потому что мне, например, неясно, что такое моцартовская лёгкость. Это один из культурных мифов. Есть так же и лёгкость Паганини. Музыка Моцарта передаёт возвышенное сосотояние счастливой души, озарение. Музыка Паганни редко передаёт счастливые состояния. Но если передаёт, как в одном из каприсов, то мне, например, Моцарт уже не нужен. Но лёгкость у обоих равная. Здесь прошу прощения, я углубилась в сравнение вкусов. Лёгкость в искусстве — как природное свойство характера. Она может быть свойственна как вещам дурацким и нелепым, так и возвышенным. Но очень часто умные и тнкие вещи становятся неудобочитаемыми именно из-за отсутствия лёгкости. Умная и лёгкая поэзия (Ходасевич) — случай редчайший. Даже трудно представить, что это такое. Не все любят. Потому что требуется труд ума, но лёгкий. А это возможно только в верной и ясной молитве. Здесь снова возвращаемся к некому родству молитвы и поэзии, как её отражения в мире вещей, близких к земным.








Hosted by uCoz