ДНЕВНИК

ДЕКАБРЬ 2007


без числа

Метафора бывает герметичная и нет. Герметичная напоминает, если найти подобие в изобразительном искусстве, некую замкнутую линию. Пример герметичной метафоры: «зимы холодное и ясное начало/ сегодня в дверь мою три раза постучало». (Н. Заболоцкий). Метафора негермтичная существует как бы сама по себе, она похожа на устойчивое словосочетание, и в то же время напоминает незамкнутую линию: «ты лежишь среди тела змеиных колец». (Е. Шварц, «Северная элегия»).

И снов о Летове: «Прыг-Скок» — великая попса.



без числа

Снова слушала Паганини, и поняла, чего мне в современной поэзии не хватает. Строгости, стройности и таинственности. С каким-то необъяснимым внутренним пламенем. Не хватает этой надежды на грандиозное изменение мира, владевшей гением Павла Первого. Не хватает искренней радости, почти эйфории, как у французских оборвышей, вошедших в Италию, и итальянцев, учивших французов танцевать карманьолу. Тогда карманьола была танцем почти метафизическим, это было антиреволюционное движение. Карманьола противостояла марсельезе, как австро-венгерский дом рифмовался с правительством Марата и Робеспьера. Не хватает, если хотите, мрачности Кляйста. Мне кажется, он последний мыслил огромными категориями, и потому был нелеп. И тем не менее (парадокс!) сейчас в литературе слишком много Гёте (как, почему и в чём, распишу позднее). Не хватает остроты и лёгкости, увы. Судьба скрипача, не погребённого, возможно, только из-за связи с бандитами и карбонариями, символична. Паганини антиреволюционен и этничен, но именно в его корявом консерватизме и содержиится соль великой перемены. Мне хотелось бы в поэзии деталей стиля ампир. Не хочу частностей, если невозможно без частностей, то только великих.



без числа

Нынче решила повесить в Дневнике фрагментик из эссейке о Летове и Абдуллаеве (!). Они же «Нелицеприятные заметки». Мне пока интересно, прёт, в кайф.

*
Теперь бегло дам три ракурса поэтики Летова. Первый — эпический, второй, соотносящийся с ним, антиагностицистский (и антиглобалистский), и третий ракурс — эскапистский. В целом, поэзию Егора Летова до 1992 года (скажем, до Прыг-Скока) можно назвать русскоязычным эпосом эпохи эскапизма. Напоминаю, что знаменитый альбом «Сто лет одиночества» писался на стихи до 1992 года.

Хотелось бы проговорить то, что уже, не будучи проговрено, принимается как данность. Отнюдь не потому, что осознано названное явление как нечто великое, а потому, что действует партийная установка: сказали — сделаем. О какой-либо работе мысли и сердца и речи нет. К тому говорю, что сейчас масса заявлений, что Летов — новый эпос. Но как и что именно, никто не поясняет, мол, и так ясно. Ёжикам — ясно. А тут в репу Китаем шибает. Или Кореей, а? Тарелка риса и идея чучхэ.

*
Первый ракурс: элементы эпоса. Летов — поэт не столько трагический, сколько эпический. Можно поговорить о взаимосвязи эпоса и трагедии, но вряд ли какие-либо выводы смогут полностью стереть различие между понятиями. Эпический поэт не стремится излишне драматизировать окружающее, как трагик. И потому трагедия у Летова дана почти плакатно, имею в виду, что отстранённо, хотя именно эта плакатность, нереальность, и заставляет возвращаться к сути изображаемого; это факты внешней и внутренней жизни, это почти документальная повесть о крушении Союза. Повесть о поколении Афганистана и Чечни, о тех, кого называли детьми перестройки. Эпос о разрушении: империи, мира, общества, этноса. Вряд ли кто, до Летова, в литературе второй половины ХХ столетия так хорошо описал эту общность: советский народ.

Фрагмент из не моих воспоминаний: сумасшедший подводник. Закрытый дурдом, середина 80-х. Персонаж, каптаранг, был взят в момент атаки. Враги на подводной лодке, вместо сидения — канистра техспирта. К середине лечения, как рассказал мой знакомый, отставной каптаранг владел пятью примерно фразами, но с их помощью мог рассказать массу интересных вещей. Почти все фразы матерные, но отчего-то всегда было понятно, кого именно отставной имеет в виду. Его беспокоило грядущее разрушение армии. С вводом войск в Афганистан не соглашался.



СМЕРТЬ В КАЗАРМЕ

Сапоги стучали в лицо,
Виски лопнули пузыри,
Нога выломилась углом ,
Ребра треснули как грибы.
Он — в центре круга,
В центре лужи вытекшего сока.
Наконец что-то с шипом взорвалось
В середине тщедушного тела.

...по красному полю,
рассветному полю,
по пояс в траве
она побежала,
она побежала,
побежала — побежала — побежала...

июль 84


Эпос Летова ближе к сказаниям азиатских народов, нежели к классическому европейскому, но и с последним немало пересечений. Обе линии, одна более сильная (Азия), другая более пластичная (Европа) сходятся где-то в точке Ригведы. Все элементы, составляющие эпос, налицо. Поверженная врагами страна, искажённый перевёрнутый мир, смерть героя, битва. Характер героя чётко выписан, места мира указаны точно. Вот как выглядит основной тон Летовского эпоса:



ЛЕС.

Стой и смотри, стой и молчи
Асфальтовый завод пожирает мой лес
Мое горло расперло зондом газовых труб
Мои легкие трамбуют стопудовым катком

Стой и смотри, стой и молчи
Асфальтовый закон затыкает мне рот
Социальный мазут заливает мне глаза
Урбанический хохот в мой искусанный мозг.

Стой и молчи, стой и смотри
На распухшие норы промышленных труб
На раскаленный зевок рациональных вещей...
Асфальтовый завод пожирает мой лес.

1987


Здесь довольно много параллелей с «Журавлём» (трубы и трубы) и «Богом ХХ века» (лес и лес) Хлебникова, вплоть до рассыпающихся как бисерное плетение тропов. Принцип именно таков: фенька-то была создана, она изначальна и сомнению не подлежит, но рассыпалась. Теперь единица бытия — мироздание — именно эта рассыпавшаяся фенька; о другой герою не известно. И он начинает создавать эпос именно с этой точки, с распада.



ВСЁ КАК У ЛЮДЕЙ.

Вот и всё что было —
Не было и нету.
Все слои размокли.
Все слова истлели.

Всё как у людей.

В стоптанных ботинках —
Годы и окурки,
В стиранных карманах —
Паспорта и пальцы.

Всё как у людей.

Резвые колёса,
Прочные постройки,
Новые декреты,
Братские могилы.

Всё как у людей.

Вот и всё что было —
Не было и нету.
Правильно и ясно.
Здорово и вечно.

Всё как у людей.

1988.


Одну минуточку, как в фильме Бунюэля. Вспомнились строки композиции «Офелия», с альбома «Сто лет одиночества»:

невидимый лифт на запредельный этаж.

Слух здесь великому слухачу изменил. Этаж, конечно, не «запредельный», а «сопредельный». Это его сверхтема.



без числа

*
Образ лётчика в современном искусстве. Угловатое начало, а тем не менее. В русском кинематографе это Небесный Тихоход. И ещё несколько картин на тему пилотов. И, соответственно, со школьной скамьи знакомая «Повесть о настоящем человеке». Все предложенные образы обладают таинственной изнанкой, но ведь надо же вывернуть. В начале 60-х был снят клип, с музыкой The Animals. В клипе были использованы недавно рассекреченные съёмки бомбардировки Хиросимы. Названия той песни я не помню, но это был, кажется, Sky Pilot. Уже в самом образе летящего на железной машине человека есть некая таинственная обречённость (или метафизика). Любое добавление образ делает более мелким.

*
Снова о стихах Воденникова, так получилось. Пришла мысль: «самая кареглазая» Воденникова так напминает комсомольскую богиню Окуджавы и его же любовь, которая как мир, стара. Сокольники Воденникова так напоминают Арбат Окуджавы, хотя бы и в искажённом зеркале, в осколке зеркала. Не хотелось бы, чтобы мысль была как-то передёрнута, но Окуджава (и его смерть в 1996, летом) значил для всех, кто писал тогда и пишет сейчас, много, хотя бы и как отрицательная величина. Метрико-ритмические конструкции ДВ всё же по тональности ближе к БО, чем к тому же Пастернаку или пресловутой четвёрке Политеха.

*
Теперь о другом. Знание того, что война — бедствие, абсурд, хуже стихийного бедствия — приходит только с каким-то конкретным опытом. Не зависящим от того, кто испытывает. Героика войны — всегда ложь и пропаганда вещей, не имеющих к ценности человеческой жизни никакого отношения.



без числа

Прочитала, наконец, внимательно «Книгу Рун» Дмитрия Воденникова. Безусловно, одно из самых значительных событий в поэзии последнего года. Но с бесконечными оговорками. Воденников, как и следовало, продолжает создавать жанры, отталкиваясь от жанров же. В данном случае взят иератик, или некое подобие священного текста. Это не первая попытка Воденникова прикоснуться к архаике, не во всём удачная, но ценная. «Книга Рун» — продолжение поэтического черновика, развитие жанра. Можно даже говорить о личных жанрах Воденникова. Местами письмо неряшливое и чрезмерно претенциозное. Вимание к языку ослабело, но, кажется, в иератиках так и должно быть. Важнее мысль, переживание, момент опыта. Сверхтема Книги Рун — поэзия как религия. Следовательно, поэт её проводник. Он и посланник, он и мученик. И потому воспринимает все морщинки своей внутренней жизни в поле поэтического напряжения, напряжения связи. В «Книге Рун» мне видны макрокосмос и микрокосмос. Микрокосмос, конечно, более ярок, это почти рельеф. Потому что всегда под лупой. Космос дан в сильно уменьшенных фрагментах. И всё же заметно (по поэтике и композиции), насколько чётко и ясно создан космос, и насколько убог микрокосмос. Соотношение почти барочное или декадентское. В микрокосмосе просматриваются и опрокинутые цитаты из виднейших поэтов двадцатого столетия. «Я сам себя несу как вывих». Грандиозный и изящный вывих поэзии.



без числа

Веке в семнадцатом ещё было такое понятие: Никольские морозы. Свт. Николая (преставление) — 19 декабря. Нечто подобное Новому Году. В проекции стилей, 19 как раз совпадает с 1 января. Считалось (у Ремизова, кажется, есть упоминание), что 7 и 17 декабря обязательно выпадает снег: Вмц. Екатерины и Вмц. Варвары. Эта ритмичность дат, гармония материи и нематериального и есть мистика. Но тут надо помнить, что центр христанской мистики — Христос.

Вот такие стихи порой пишутся свыше, не людьми. У кого ещё на все времена так получалось воспеть Невесту Свою? Или Друга Своего?



без числа

То, что мне интересно в графическом начертании стихов последнего десятилетия я назвала бы так: рубленная строфа. Её осваивала Шварц, и можно сказать, что она ввела её в стихосложение именно как строфу, со своими интонациями, принципами и законами.


*
Ещё мне нравятся стихи Елены Шварц,
одной китайской поэтессы.
Они, должно быть, на неё похожи,
хотя порой мне кажется — не очень.
Но и без них я тоже проживу.

Дмитрий Воденников, «Весь...»


*

Скинула семь шкур, восемь душ, все одежды,
А девятую душу в груди отыскала, —
Она кротким кротом в руке трепетала,
И, как бабе с метлой, голубой и подснежной,
Я ей глазки проткнула, и она умирала.



Пятистрочник предваряется тринадцатистрочной строфою:


По извивам Москвы, по завертьям её безнадежным
Чья-то тень пролетала в отчаяньи нежном,
Изумрудную утку в пруду целовала,
Заскорузлые листья к зрачкам прижимала,
От трамвая-быка, хохоча ускользала
И трамвайною искрой себя согревала.
Зазывали в кино ночью — «Бергмана ленты!»,
А крутили из жизни твоей же моменты
По сто раз. Кто же знал, что ночами кино арендует ад?
Что, привязаны к стульям, покойники в зале сидят,
Запрокинувши головы, смотрят назад?
Что сюда их приводят как в баню солдат?
Телеграмма Шарлоте: «Жду, люблю. Твой Марат»,


Единственность рифм, без которой строфы как единицы невозможно: солдат — ад — Марат. Движение назад.

А из методов наиболее интересна прерванная метафора, или незавершённая метафора. Это наследие архаического сознания, оно ценно и само по себе, и как абсолютная новость стихосложения 21 столетия. Но нечто подобное незавершённой метафоре было и у Гуро: встали в сердце берёзы.



без числа

Пытаюсь освоиться в ЖЖ, но ещё не всё получается. Весьма странное средство общения: и да, и нет. Что-то мне в устройстве ЖЖ не нравится чётко, но что уж поделать. ЖЖ возник, кажется, когда человечество ощутило кризис общения, очередной пик энтропии. Мой nick — kamenah. Пока что проблемы с регистрацией, и записей нет.

Апостольский (Андрея Первозванного) праздник у меня на редкость тихий. Мира, счастья и здоровья всем именинникам.

Читаю А. Лебедева, «Историю Вседенских Соборов». Привлекательно всё: и сам язык книги, и аккуратность, с которой оформлены все сведения. Впечатление такое, что ты тоже там присутствуешь. Православные для пестроцветных ариан казались гризайлем. В том, с какой увлечённостью написана книга одного из виднейших богословов, есть нечто поэтическое. Да, и обвинения в скучности мысли, в ригоризме и косности. Но ведь тогда косность была не так агрессивна, как теперь. Устала натыкаться. Устала жаловаться.

Слушаю Паганини, камерную музыку, не каприсы. Она восхитительна! И столько света.



без числа

В дополнение к предыдущей дневниковой записи вспомнился текст, который в декабре может быть и неуместен. Андрей Донатович Синявский умер в марте или в феврале. Текст помещён от ощущения какой-то катастрофы, которая уже под ногами, а что к чему? Не пифия и не Кассандра, но вот поэтическое слово порой служит мощным проводником. И уже сам поэт, то, что называется личность, заостряется, терпит удары молота и вопит из горнила, что есть силы. Почему не люблю Ницше, Фрейда и Юнга — за скудость образов. Ну что такое молот и наковальня... Мир настолько подвижен, что места постоянного тут просто быть не может. А по вышеназванным господам выходит, что поэт всегда наковальня. Ну молот он, молот. Серп и молот. Следующая — Карачарово.

ДЕКЛАРАЦИЯ

(Написано после того,
как мне сообщили о смерти А. Д. Синявского
)


1.
Свет в окне оранжевый и красный,
свет, больной прозрачностью прозрачный.
Ходит вечер ледяной и страстный
с ликом, по-весеннему невзрачным.

Здесь подобьем мертвенного знака
солнце, что никак не пропадает.
Лает, лает чёрная собака,
что черней на свете не бывает.


2.
Лоскутья мира наскоро связали
и тем навек лишили мир покоя.
О, чем лоскутья были — чем же стали
под разума неверною иглою?

Ни человека нет теперь на свете,
а лишь автомобили, двери, стёкла.
Здесь только ветер, тёплый-тёплый ветер
под небом чёрным-чёрным, мокрым-мокрым.


3.
Читать мои стихи под мерный звук
часов, покуда в комнате ни звука,
а только тайный маятник из рук
Того, Кто всем нам счастье и наука.

Тот маятник проходит между рам,
между времён. Поминки чудом немы.
А человек уже подходит к нам,
и мы о том не знаем и не вемы.


4.
Из смерти в жизнь карабкаясь по снегу
солёному, асфальтовому, злому,
я, словно кто-нибудь перед побегом
испытываю тонкую истому.

И я надеюсь совершить то дело,
в котором мне назначено везенье.
И счастье. Как мальчишеское тело
на лестнице соседнего строенья.



без числа

Не знаю, отчего, но Рождество для меня праздник единственный. Порой даже и Пасху так не переживаю, как Рождество Христово. Потому каждый раз, когда слышу ирмосы Рождественского канона, плачу. Или почти плачу. Две мысли, два чувства сердце разрывают. Одно: торжество, красота, слава, мир. Другое: всё это в уничижении, было, есть и будет. Нет, земной выбор изначально тёмен, и Господь, сообразуясь с этой немощью нашей (ну нечутки мы к красоте), явился как простой человек, без крова и звания. Казалось бы, тут и подумать: а зачем тщеславиться-то, если всё так, а не иначе? Поди ж ты, отчего-то хочется: и славы, и любви, и красоты... А каковы они? Если Первая Любовь в уничижении явилась.



без числа

Многочисленных персонажей многочисленных «Азбук» Пригова можно понять как разнобразные фрагменты одного раздробленного «я». Многочисленные упоминания о сюжетах и персонажах известных произведений служат скреплениями фрагментов в целое. У Летова же разные лица сцепляются в одно непосредственно, но существуют на одном фоне.



без числа

Немного о судьбе слова «графоман» теперь. До какого-то рокового предела его употребляли в значении «много и бестолково пишущий человек». Теперь графоманом называют любого, кто пишет много. Вторая часть: бестолково, кажется, вовсе во внимание не принимается. Так что в общем слово графоман может употребляться к автору, не укладывающемуся в определённый формат (детской спортивной раздевалки, например). Что интереснее: слово живёт, а формат изменяется. Из одного возникает сразу несколько. Конец взаимопониманию. Ценности «могут быть, а могут и не быть», по выражению Питера Голуба (кстати о формате; тут формат идеальный). Есть ли основание воспринимать всерьёз слово, сказанное человеком с такими вот мерцающими ценностями? Есть ли смысл ценить его творения? Слова, слова, слова.



без числа

Я довольно много писала о женской поэзии конца восьмидесятых, как об отдельном явлении, весьма любопытном. Датировка — не по времени написания интересующих меня стихов, а по времени вхождения их автора в литературное поле. Теперь же, работая над эссе о книге «Свободные мили» Кати Капович, сообразила вот что. Образ женской поэзии, резко отличный от того, который моим ровесникам и не только знаком со школы (Цветатева-Ахматова), и создаваемый ещё Зинаидой Гиппиус и Еленой Гуро, нашёл себе место именно в их отчаяных стихах. Но вот дело было за тем, чтобы это осознать. У большинства не вышло. Однако сам нерв пульсирует, и ничего с ним не поделать. У Капович этот «материнский флюид» осознан.

О культе времени в поэзии: смотри предыдущие дневниковые записи. Я не сторонник культа времени (поколение, мини-поколение), но и минвать сцепления времени не могу. Да, мне ближе мои ровесники. Впрочем, как и другие.

Возвращаясь к теме поэзии, создаваемой женщинами. Цветаева и Ахматова сейчас — имена тривиальные и брутальные, в отличие от той же Елены Гуро, творчество которой как-то не так воспринимается. Брутальность приобрели имена Пушкина и Лермонтова. Все четыре звучат почти ругательно. Но я бы не стала ни сбрасывать со счетов никого, потому что оценки, данные за прошедшее время сим поэтам, не художественные, а идеологические. И ещё вопрос, чьё творчество сохранит цельность, а чьё — нет.



без числа

Есть химия поэзии, а химия ведь точная наука. Скажем, любопытно было бы провести исследование степени и скорости растворения наиболее значительных произведений мировой литературы в среде русскоязычной поэзии. Степень и скорость ведь зависят от многих факторов: от температуры среды, и даже от температурного режима в ходе исследования. От качественного состояния среды: жидкая или густая, окрашенная и чем именно. Иногда, как у Александра Миронова, степень усвоения настолько высока, что растворённое вещество воспринимается как изначально соприсущее среде. То же было у Пушкина и Мандельштама. Читая Миронова, читаем и Данте (а так же Верлена) по-русски. Например, хромой сонет (пожалуй, единственный вариант за последние тридцать, а то и пятьдесят лет на русском) «Открывая себя». Иногда же, как в поэзии Елены Шварц, люблпытна именно реакция. Скажем, фантастически окрашенные светящиеся хлопья изысканной формы: «Элегия на рентгеновский снимок моего черепа». Или «Шиповник и Бетховен»

Мне не зазорно писать о стихах других авторов вовсе не потому, что я думаю вилкой. То есть, с одной стороны считаю себя явно талантливее их, и это есть надменность; а с другой — считаю их равными себе. Интерес мой ближе к интересу исследователя, и я всегда радуюсь, когда встречаю подобный взгляд на современную поэзию (Алексей Корецкий). Скажем, при том, что я считаю «Воздух» удачным изданием, я далеко не всегда всерьёз отношусь к выбору авторов, в нём опубликованных, а уж тем более к большинству авторов, обсуждающих основные вопросы современного поэтического слова. Ощущение обмана. Вроде как (согласно идеологии «Воздуха») должны бы быть авторитеры, а с другой, ну кто они...



без числа

Вечер в Зверевском центре, резентация книги по итогам Филаретовского конкурса, прошёл довольно вкусно, однако меня лично несколько насторожили некоторые оттенки антмосферы. Что-то было, похожее на дремучие собрания конца восьмидесятых. Но, возможно, это оттенок для Зверевского центра характерный. Что интересно, авторов, представленых в книге, было намного меньше, чем тех, кто в книге не представлен. Оттого всё собрание носило печать частности, почти случайности. То, что не было Ермошиной и Зульфикарова, поэтов, из представленных в книге наиболее популярных, объяснимо и понятно, причём сразу по нескольким причинам. Одна из многих причин — то самое разделение, дробление на мелкие лагеря. Слабость ведущей идеологии (как художественной, так и общественной)порождает множество пародий на идеологию. Но что касается меня лично, то я продолжаю считать, что приятельство с известной в нынешних медийных структурах особой играет роковую роль для автора. Печать Алёхина, Олеси Николаевой или той же Седаковой не вывести ничем.

Заметки о новых версиях текстов на религиозные темы госпожи Николаевой «Иуда-предатель» и другие в этой серии. Умение сказать много, получить деньги за издание и при том не сказать ничего — в данных выпусках доведено до совершенства.

Пишу статейку (надеюсь, что для НЛО) о поэзии Питера Голуба в пределах «Моих воображаемых похорон». Что интересно, хотя мысль не вполне моя, а подсказанная Кукулиным. Но я отталкиваюсь от неё. Интересна непохожесть поэзии Голуба на поэзию (пародия на ОБЭРИУ) пишущих на английском русских авторов. Они скучны, а Голуб весел.



без числа

Фёдор Чистяков и Яна Дягилева — аверс и реверс одного времени. Чёткость и ритмичность, до тривиальности, песен Чистякова взрываются парадоксальными ритмическими конструкциями (буги-вуги на мотив Варшавянки), причём идеологичность осознаётся. То есть, система сообществ андеграунда — тоже общество тоталитарное. У Янки всё иначе: прихотливый ритм и мелодика, в которой причудливо переплелись народное и академическое, разламывается одиним иррациональным криком. Любая идеология отвергается, а без неё нельзя. И это нельзя тоже осознано.

Фёдор Чистяков и Фёдоровский АУКЦЫОН — два аверса разного времени. Радость обречённости и злые песни безвременья. Ощущение финала и ощущение, что «коды не будет».



без числа

Первый день Сапгировской конференции прошёл удачно. Из докладов мне лично понравился доклад Арсена Мирзаева о питерском журнале Сумерки. Вообще создалось впечатление, что конференция живее и интереснее, чем, например, в 2005 году. Важно то, что образовался некий пул, среда, в которой возможно возникновение некоей филологической жизни. Что-то вроде надежды, и то. Второй день, конечно, нёс на себе усталость первого. Но во второй половине доклады были не менее интересные. Я сама была только еа вечерних заседаниях, а об утренних знаю только со слов.



без числа

Картинка почти фантастическая. Город Красногорск, микрорайон Чернево-2, зимний вечер. Бесконечно нервные матери, до жути расторможенные дети. Матери, конечно, домохозяйки. Масса иеговистов, просто город иеговистов. Даже обслуживание в магазинах (иногда) носит конфессиональный оттенок. Дома стоят на бывших полях фильтрации, то есть, на помойке. Часть достроена, часть нет. В целом, картина зоны повышенного уровня жизни. Ешь и пей, Иегова.



без числа

В конце восьмидесятых искусство дало вспышку, которуюможно сравнить разве что с барокко: нечто великое, мудрое и неустойчивое. Сознание генального безумца, искристое, жаркое и вместе ледяное. Барокко ослепляет, очаровывает, приковывает (особенно поэзия, и ещё сильнее — драма). Барокко — бретёр, дуэлянт, изгой королевского рода, принц в кабаке. И оно умирает на дуэли. Барокко — это и герцогиня, одетая махой. Барокко всгда умирает на дуэли, или же от отравленного вина, или дурной болезни. Смерть великих бывает нелепа, и перенести это трудно. Высота здания стновится яснее в час его разрушения. Я прочувствовала всё это на себе, в барочное время. И потому мне пронзительнее и больнее злые песни середины днвяностых (Птица).

Возвращаться назад нельзя. Гипноз барокко так же велик, как и оно само, он смертелен.

Сервантес, Сервантес, Гонгора, Кальдерон.



без числа

Популярная в современном литсообществе точка зрения: хорошо, что много сильных авторов. Так, но с многочислеными «но». Да, есть из кого выбирать. При желании можно даже некую иерархию учинить. Но все предпринимаемые попытки уже обессмыслены. Потому что потеряна суть, отсутствует основа. В той среде, которая сложилась и уже переживает кризис (Анна Русс выступает после Лукомникова), в принципе невозможно дать какому-либо явлению оценку. Не по шкале «хорошо-плохо», а хотя бы по индивидуальным признакам.

Кризис поэзии 90-х был именно кризисом основы, поэты её чувствовали и переживали её разрушение. То, отчего страдал Воденников, для Гейде — пустое место. Основы нет, а законы тусовки уже сформированы. Любопытное явление: общество с жёсткими нормами поведения (ты должен тусоваться, должен тусоваться), но без ценностей, общество с цензом норм поведения. Какая поэзия, и даже — какая литература в таких условиях? Любой интересный текст (говорю только о текстах) уже обесценен. Сомневаюсь, чтобы не чувствовали того авторы. Это ведь основное настроение (их).

Перекос был в 90-е, именно потому, что критики не было, а до поэзии руки как-то не доходили. Если доходили, то до своих (синдром детей в еврейском гетто). И произошёл перекос на разрушительной волне культовых теперь авторов и точек поэзии (культовых, разумеется, только в узком кругу литераторов): Питер, Фергана, Рига. Отчасти и круг авторов, ныне живущих в Германии. Так что по прошествии двадцати лет знак влияния того же, скажем, Шамшада Абдуллаева поменялся с положительного на отрицательный. О меньших величинах и говорить не стоит.

Что было ценно: взгляд постороннего, взгляд наблюдающего за самим собою. Ценна была игра мирами и переживание внутри этих миров всех дискурсов. Но наблюдение за собой легко переходит в саморазрушение. Разрушительное действие — и формы, и надменного тона поэзии тех лет было оправдано в определённый отрезок времени, но по окончании утратило свою силу. Саморазрушение, как известно, захватывает и всё окружающее.

Кризис поэзии двухтысячных имеет гораздо более жёсткие и малопривлекательные черты, чем кризис девяностых. Сейчас толковому критику просто нечего делать там, где прежде его не хватало. Ситуация болезненна именно тем, что в ней в принципе не возможно сколько-нибудь чётких прогнозов или оценок.

Для восстановления status quo необходима переоценка роли неофициальной культуры. Здесь наблюдаю два разных подхода: скажем, подход Кузмина (ситуативный, который в любом другом пространстве имел бы смысл и резонанс), и подход Кукулина (последовательный, который оправдан именно в данной ситуации, но меня лично не устраивает). Цель и принцип достижения у обоих примерно одни. Разница в точке зрения на фетиш, а она принципиальная. Кукулин не мог не втиснуть в моё эссе о книге Вишневецкого имя Олега Ривина, которого я и так не упомянула бы, из соображений принадлежности этого Ривина к неофициальной культуре. А Кузмин не может не напечатать в Воздухе какого-нибудь маловыразительного автора, из соображений аванса: но ведь было и такое. Современный подход критики к оценке неофициальной культуры себя не оправдывает. Доверия не вызывает ни одна печатная или интернет-публикация. Ситуация абсурдная. Печататься-то можно, а смысла в публикации нет. Если ты пишешь сравнительно много, тебя считают графоманом. Если у тебя вышла книга, ты уже своё получил. Если ты пишешь мало, значит исписался. Каково же необходимое для оживления литжизни отношение к неофициальной культуре — вопрос. И снова всё упирается в иерархический принцип. Демократия в литературе себя не оправдала, как показали опыты последних лет. Так что и о поэтах двухтысячных говорить не приходится.



на середине мира

станция

гостиная

кухня

корни и ветви

город золотой

новое столетие

озарения

дневник







Hosted by uCoz