ХРОНОМЕТР

*
Мой метроном не затихает
и не затихнет —
складами
говорящий аппарат,
живой дневник,
улика
действия для лика
в единственном числе —
да, я поэт:
из неба, на земле.

Хронометр — наследство метронома,
как я его однажды завела,
так повтореньям новым несть числа.

Иди же стрелка! На конце — печать.
Не завершаться, обращаясь вспять.



СЕНТЯБРЬ 1987

Измайлова осенние поля,
бороздья Парковых, московская земля
носит в ладони,
как на ладони.

Когда, когда — и вовсе не тогда,
не вовсе,
измеримо, изначально
мне малая московская семья
пришла небесной грамотой похвальной.

Виньеткою викторианской жизнь текла,
а прочие, а прочие — вот разве
Ирина Львовна. Дым из-за стекла,
и, несмотря — проверка прочной связи.

Не в том судьба, не в том любовь, не в том…
Но вот Ирина Львовна — ожиданьем,
и гением, и будущим судом,
и гибелью, и добрым расставаньем.


НОЯБРЬ 1987,
ДК "КРЫЛЬЯ СОВЕТОВ"


Кто были вы, две тени рукокрылых,
с глазами, не косящими пока,
мерцание душ,
вызваших меня
из глубины безличной?
Не помню и благодарю.

Я согласилась на небытие,
однако написалось житие.
Семейственности обветшалой сети
разорваны.

Я стала не одна — ещё не мы,
впервые полюбившие во времена войны.

Девочка, взрослая чрезмерно,
в розовой шляпке,
драповом,
цвета ягод горьких,
пальто,
не по росту,
с болью от каблуков.

Ей же, будто и мне,
говорилось, напелось, казалось,
все — на местах! — волновались
огни!

Руки, заплаты на спинах,
волосы — я вас целую! —
цивильная, и не стыжусь!

Плюс один!
Как же ты можешь,
людей — ты — бояться,
ты, с недоверчивой пылью в глазах,
с болью от каблуков,
разорённая и молодая?
Волосы! Я вас целую!

Я буду летать,
просто так, обнимая,
касаясь, и будто играя,
даже — помилосердствуй! — молясь,

озаряясь,
рыдая…

Прощай,
подмалёвок абсурда и сраха,
здравствуй город, весна, золотой,
я целую последние годы,
присмиревшие, будто бумага,
будто жертва
спасённая.


ФЕВРАЛЬ 1988, УЛИЦА ДОБРОЛЮБОВА

Что комнатушки Дмитровской тебе,
прошедший мой свидетель,
неверный мой свидетель,
неряшливая тень моей судьбе?

Я принесла гранатный сок и сыр,
гранатовый, конечно же, российский,
а денег не осталось — ничего,
тень полусветлая, кувыр,
и нет.

Так вспоминаю полуспутников моих —
как и тогда: загубленным котёнком,
головкой в снег подтаявший — бултых,
отброшенной не во хмелю плетёнкой.

Приезжие! Последние глаза,
истёкшие характеры, и даже…
На общежитской кухне угасать
конфорке, и разобрана поклажа.

Там, среди них, за чашкой со слезой,
где было — нас! — потерянная груда,
я слушала — чтобы молчать козой,
я слушала — чтобы уйти отсюда.

Я растворилась в снеге и пыли,
до точки, до небытия и выше.
Я замерла. Они всё так же шли,
и слышала я, как кричат и пишут.


МАЙ 1989

Я не верила в то, что всё просто,
в чрезмерное детство эпохи,
я согласна на платье страухи
для праздника непослушанья.

Одежда
от меня осталась.
Надежда, ты такая малость!
Сплетенье вымыслов моих,
под сердце не вошедший стих.

Мостовая —
палуба корабля.

Кухни были у тех, за кем —
у меня Бисквит и Огрызок.
Голова-страна потеряла шлем.
Мука с крыльями, голубь шизый.

Время швыряло, учило петь,
мне за брата любой ведмедь.
Я носила стихи в себе
как пшеничные зёрна в зобе,

чтобы вдруг они прорасли,
накормили, почти спасли.


АВГУСТ 1989, ОПТИНА ПУСТЫНЬ

Девицей или тёткой молодой -
что вам, люди, дайте кушать!
Домрою, дудкой дурной -
нате слушать -
ехала прочь,
в надежде,
послушав,
поверив,
решившись.

Доехала ночью.

Приметы времени:
синий полушерстяной тренировочный костюм
с воротом на молнии,
велюровая юбка, серая, скроенная из чьего-то платья.

Злобу позабыла,
потеряла память
почти обо всём.

Пить и есть хотелось,
только,
да спутник был —
святая долька
скуфеечка на темени.

Но мне и нынче показался мир,
где сосны вышли целым лесом,
где яблони и астры,
да гладиолусы,
да пахнет известью сырой
и яблоками,
город счастья.


КЕНИГСБЕРГ ВПЕРВЫЕ, 1992

Приветствую, благослови, разлука!
Благословите вы —
неукорение, досады простота,
недосып, кофе с молоком,
прочая усталость
и отдалённая на безопасное расстояние любовь
к стенам, говорящим с немецким акцентом.

Благослови, приветствую,
город, где охладело и осталось
сердце,
откуда я не захочу сердце забрать.
Холодноватый ветер
обозначает присутствие моря.

Благослови, приветствую,
крохотная река Преголь,
необъяснимые эльфийские луга вокруг
поселения, где спит моё сердце,
где мне покойно и мягко
спать и, проснувшись,
пить тёплый жиденький напиток.


ОСЕНЬ 1994

Запах рельсов шпальных
опоздал —
крови капли даже не осталось
мне
на жизнь,
слово деньги,
слово и газеты,
через сеть бумаги
не просеяла,
не сетовала я.

Ношу газеты по вагонам электички,
голос тихий,
могла бы больше:
не мифологема.

Первый снег ушёл
на северо-запад,
клеткой на пальто,
тусклым светом ламп,
был воздух свежий с запахом железа,
и чья-то судьба напоминала мне клинковый выпад.

Я писала стихи в электричке:
в уме, как считала выручку,
без юности оставшись, только с радостью,
распахнутой без маленькой отмычки,
вельветовой, прохладной, с тонкой жадностью,
эстетка!

В моделях — от себя — с Тишинской блошки,
привычными, казалось, бы жильцами
в комнатах,
с коварными подачками от кошки,
а время замерло — какими-то слепцами.

Я так жила, как гимн себе поют,
до дыр себя стерев, как гимн поют —
чему-то навсегда, без черт, без дверок,
без маленьких страстей и недомерок,
я так жила.

И вот тогда во мне
прорезался какой-то острый профиль,
который узнавался и узнал,
и радость ни на что не разменял.


МАЙ 1996

1

В невинной лип тени дремали все
вселенские и малые поэты.
С лица поэты были хороши,
все были трезвыми.
По зову в дверь вошли, топтались в холле,
порою выходили из дверей
во двор.

То время зазвенело
наподобье школьного звонка,
последнего как будто.

Полон зал, читают все.
Не знаю, что теперь — читают,
и сколько слушателей в зале.

Потом, потом появлятся и книги
(рисунок мой понравился), потом
начнутся вечера, делёж и распри,
зима, разъезды, боли, алкоголи,
и прочее, чего не знаю я:

— потом.

Май шёл, пришёл, и вот, сказал Давыдов,
мы станем скоро все — establishment
литературный.
Кто-то там напишет
какую-то статью,
где будет и о нас (зачем же вместе?).
Потом, потом.

Но мне поверь, что я
поверила в счастливое признанье
и не жалела славы для тебя.


2

Где ливень шёл зелёною стеной,
где шёл песок кремнистою волной,
плыла промокшая обувка
с правой ноги.

Туда, где дом, нутра лишённый вдруг,
уже забыл и горечь, и испуг,
где не хватало лишь фортепиано,
но были и рисунки, и стихи.

Там тихое бродило забытьё,
дворов пушистых школьное нытьё,
и я по ним, осознавая блеск
недолгой радостной своей свободы.

Цветком цвела, простым, крапивой, что ли,
в преддверье воли или же неволи,
под ливня свежей лиственной стеной,
смиряясь нехотя с подошвами обувок,

идущих вдоль и скоро, мне в упрёк,
идущих вдоль меня и поперёк.

Тогда я знала лишь одно пространство
и осуждала постоянство.

Поверь, но я представить не могла
как тяжела чужой заботы мгла.


ПЕТЕРБУРГ ЛЕТОМ 1996

*
Не жизнь тяжка,
небытие невыносимо,
сказал бы нам Воденников.
Добавлю от себя:
ужасно несварение вещей.

Я отведала его достаточно,
и могу сказать, что несварение
не так приятно на вкус и не так противно,
чтобы о нём упоминать.

*
Падать или — быть, сознавать бессилье
плача, песен, вех. Сознавать никчёмность
малых лет своих. Потому что гибель
меньше спасенья.

*
Мне было странно стриженною быть,
почти бомжом, без всякого жилья,
почти девчонкой...

Я смирилась с тем,
что мало средств,
вокруг так мало средств,
что я теряю,
как себя теряю,
и нахожу — всё, более тебя.


ОСЕНЬ 1996, АФАНАСЬЕВСКИЙ ПЕРУЛОК

Он мыл мой крест, как будто обо мне он знал,
как будто знал меня — почти безумной,
отъехавшей, поверившей, простой.

И я смотрела, как он моет крест
красивым, новым, чистым рушником,
как будто знала всё про крест и осень.

И не могла понять, что крест — он, мой,
что кости — все мои, что так он моет кости,
а в небо потемневшее шёл пар,
чуть седоватый.

Осень моя! Для тебя панихида,
во время не удалось отпеванье,
прости.

Чудно мне было, ужасно и страшно —
дивно казалось видеть,
что весела я была,
что не было тени во мне.

Крестик мой малый, вымытый, чистый!
Автобус под номером шесть,
поперёк Садового,
перемена мест жительства,
после —

Арбат запоздавший —
грядущего дерева подняли ствол.

Нет, батюшка милый Артемий,
в намоченном сердце моём
уж не было самозабвенья,
а был только шёлковый труд,
как будто и там,
в глубине всех чувствилищ,
проворный огромный святой
мыл крест мой,
крохотный крестик,
и муку я превозмогла.


ДАНИЛОВ МОНАСТЫРЬ, 1997

Где парка липы тонкие, а рядом —
чудовища из сказок Церетели,
я проживала в этот год.

Московской бесприютности звучок
не позабыть.
Жара предзимью бросила волчок,
хотелось пить.

Мы шли учиться — я не помню, с кем —
запроданные кем-то.
Сидели в тесноте, в утробе стен,
где звуков ленты.

Я будто бы сошла с ума тогда,
не важно.
Я верила, и то была страда
отважная!

Я так ждала диплома и зимы,
и даже
листок с печатью получили — мы
однажды.

Лепилось место к месту в тесноте,
и комнат тени
укором были красоте
растений.

Храм, где я подвизалась библиотекарем,
потом закрыли.

Пока
по воскресеньям собирались люди.
А в будни шли как будто облака,
как будто судьбы.


КЕНИГСБЕРГ
Август 1999


Синели улицы, что шириною с Преголь,
налево: чуть поновленный собор
обжили дети.
Прохладой веяло, играли блики листьев
в аллее у собора кружевной.

Направо: через Преголь за аллеей,
был город будто прежний, но другой.

Смирилась я, что умер спутник мой.

Направо — сетка улиц за мостом,
частицы лет и камешки столетий.

Мне было продолжать поездку славно
одной, в песках Раушенбурга,
по дюнам Светлогорска,
видеть карьер Янтарного и бирюзовое седое море,
в автобусе вечернем возвращаться,
совсем забыв о спутнике моём.

Проулков милых, маленькой кофейни
рассказы о годах минувших
слушать.
Там пахло рыбою и жареной картошкой.
Понравился простой и сытный ужин.
Наутро снова я спешила к морю,
забыв совсем о часе погребения.

Мне было двадцать девять лет: так молода,
так искренна и так жива. Покуда…

Но был собор, такой огромный, хрупкий,
будто из спичек и песка,
где в верхнем зале почивала смерть,
прикрывшись маской Канта.

В тот год я примирилась, что теперь
изменятся все знаки бытия,
что близок лет неотвратимый холод,
который я сумею потерпеть.

Так я смотрела, точно как теперь,
спустя шесть лет: не нужно беспокойства,
он умер, друг мой, и, конечно — я.


ПСКОВ
февраль 2000


Надеяться на помощь человечью
болезненно.
Конечно, иногда строгую и самонадеянную душу
полезно приучить к тому, что
среди людей есть тот, кто заботится о ней.

Не смерть моя — чужая незабота,
зашиворот-навыворот суббота.

Далее, в естественном порядке:

Эти улицы девственны, тени их святы.
Тени — стены — растения, листья их — латы.
Небольших поселений сосновая стать
ожидает мгновения, чтобы — настать…

В Москве северо-западной, глухой,
как древний лес, открылось городище,
но не было ни человека, чтоб
на перелище талом и небрежном
сложить на память несколько камней.

Чтобы в тысячный раз повторить слово: рай,
где под сердцем и острый, и западный край.


НАЧАЛО ЛЕТА 2000 ГОДА

*
Невыносим, незаменим, непроходим
(пишу, что родилась теперь, и в данном веке, в часе даном,
текучем и пространном, невозбранном, жадном
до всякого, как я, который есть,
кто нелюдим,
но человек),

мой город вышел из пределов зим
к платформе Тушино,
к единственному лету.
Его убогостью любовь моя согрета,
стремится всё и вся объять,

соглашаясь с московским почти неестественным гостепримстом,
прототипов которому нет ни в одном историческом романе
или научном труде.

*
Над асфальтом альтом звенит усталость
утро одолев, догонял нас полдень.
Первый годик век разменял на мелочь,
мне мелочь подал.

*
Мне было удивительно бегать и ходить,
смотреть и слышать,
покупать и приценяться,
шить без швейной машинки
жить страшно и просто,
как бывает только
в период разрушения дома.


СОКОЛЬНИКИ: ВЕРА, НАДЕЖДА, ЛЮБОВЬ. 2001 год

Пока не станешь тёплой от скорбей,
как будто шёлковой, дощатой, ветряной,
уживчивой, покорной, даже кроткой,
хоть в сотом приближении,
знаком
чего-то хорошего,

знаком знака,
отблеском, следом, отпечатком,
пока не намажут
(нечаянно, и не скажут, как намажут)
на улицу, поверх асфальта,
возле памятника Гастелло,
возле круглосуточной лавки,
снегом, слезами, сетованиями,

пока не заскользишь под ножом времени
как хорошее сливочное масло
по краюхе своей доли,
пока не рассуёшь всех денег
по карманам продавщиц
ближайшего рынка,

пока, обнищав,
вместе с нужными вещами не позабудешь
убогий хлам недовольства и пересудов,
не войдёшь, говорю себе,
верно, что не войдёшь
в тёплое царство с мебелью старой,

образом Царства Небесного.


ПРОЩАНИЕ С ПЕТЕРБУРГОМ
Вербное 2002



*
Жара явилась летняя.

Поспешно собирая
(как будто не забуду ничего)
какие-то предметы и продукты,

ни мыслью осязать я не могла,
а только самым донышком колодца
житейской, очень прочной, подоплёкой,

что более сюда я не вернусь.

*
Шпалерная приветствовала гостью
запыленным возвышенным стеклом,
чуть грустным Колей, бомжеватым мимом,

почти огромным фото Аронзона,
текучим Эрля голосом

(потом, и на окраине).

*
Тогда на Вербное пришёлся праздник Благовещенья.
Собор Никольский мне показался немыслимо глубоким.

Дышали ветви свежестью пасхальной,
встал длинный луч, упрямо разводящий
психею (лет прожитых: тридцать два)

и строгую московскую камену.

Мне ведомо, что мы
не ангелы...


ПРЕОБРАЖЕНСКИЙ РЫНОК

*
февраль 2002

Когда впервые разомкнулся дом,
и вылетела стая тополиной моли,
и закачалась, будто якорь, люстра,
был штиль.

Слёзы исчезли изморозью,
вещи вывезли
порознь
со мной.

От дома старого отрезали краюху,
и внутренности дома обнажились,
но их прикрыли пыльные гардинки.

Дом и подъезд
я искала долго,
спрашивая прохожих без толку,
пока не надоест.

Стены кладбища,
улица Пугачёвская,
вторая — почему вторая?

Дом разомкнулся, точно умирая.
Семья уходила крадучись,
окончательно уходила,
не в ворожбе меня подозревая,
не забывая, что мне не простила.

Оставляя, в виде счастливого исключения,
на какое-то непонятное обеспечение.


*
декабрь 2003

Хлеб по воде поплыл,
веночки по воде,
плывите.
Где хлеб, где крест —
то знает лишь Спаситель.

Дождик зимний трепетно
и острожно
пытался поведать мне,
что возможно, а что не возможно.

Но парус дырявый наполнило ветром,
наполнило ветром
и зимним дождём.

Шёл по воде венок. Среди растений
порою попадались крошки хлеба,
как хлопья снега, белые, большие,
весёлые,
растенья шли — веночек был один —
всё мята, тмин, укроп и розмарин.

В квартире было чистенько и сыто,
в чужой квартире, вовсе без друзей,
в те праздничные дни,
в те праздничные дни,
под Рождество.

Меня кормили досыта в те дни,
не звали в гости,
изредка звонили.

Но у Большой Черкизовской аллея
с чугунною оградкой невысокой
была всё так же в липах и в снегу,
и шёл троллейбус дальше,
дальше, дальше,
и шёл троллейбус — мой!
— в страну другую.



на середине мира

корни и ветви

город золотой

новое столетие

кухня

гостиная

Hosted by uCoz