ИРИНА ВАСИЛЬКОВА



Ирина Василькова — поэт, прозаик, эссеист. Родилась в 1949 г в подмосковных Люберцах, с 1958 года живёт в Москве. Закончила Геологический ф-т МГУ, Литературный институт им.Горького, ф-т психологии Университета Российской академии образования. Работала на кафедре Геохимии МГУ. Сейчас преподаёт в школе, руководит детской литературной студией. Публиковалась в журналах «Новый мир», «Знамя». «Октябрь» и др. Автор четырёх поэтических книг.



ПЕЙЗАЖ С ПУТЕШЕСТВЕННИКОМ



КИТАЙСКИЙ ПЕЙЗАЖ С ПУТЕШЕСТВЕНИКОМ

Да, я маленький, но смотри, какой гордый!
Бамбуковый мостик, внизу грохот — поток горный.
Угловатый мой страх (не тяни спасительно руку!)
похож на иероглиф, обозначающий муку
или муху, ползущую по паутине липкой
с олимпийской улыбкой.

Ты ли, Господи, тянешь меня за нитку —
безумного гордеца,
медлительную улитку.
Преодоленья соблазн — я уже почти прикоснулся!
Так нет же — проснулся…

Удивление…
Смущение…
Мне-то казалось, я волен в перемещении —
по крайней мере, своём.
А выходит — нулевая степень свободы,
минимум настоящего
у пуха, с ладони летящего
в глухой, в окончательный водоём.
Замерли, ждут чужие, тяжёлые воды.
А мы летим себе и поём.

Вот тогда, без усилья,
и вырастают крылья.



* * *
Серебряный, глиняный, деревянный…
Архетип, отпечатанный на сетчатке —
мир, присутствием Господа осиянный,
освящен рукой в рабочей перчатке.

И пошло пульсировать — но каждому разный
путь положен земной, как и груз небесный.
Серебро на груди моей крестообразно
и отважно горит, как огонь над бездной.

Терракота — плоть, а в ней отпечаток
сильных пальцев и ход гончарного круга.
Между глиной и глиной — удел наш краток,
но зато тепла она и упруга.

Дерево — пульс, вселенная голубая,
разворот — от семени к небосводу.
К деревянной дудке прильни губами —
и она сыграет твою свободу.

Утекает жар — это время веет.
Старый путь становится бесполезным.
Но уснувший мир — все равно живее,
чем бетонный, пластиковый, железный.

Он выводит пленных на путь свободный,
слабых духом пестует неустанно —
колыбельный, пасмурный, первородный,
серебряный, глиняный, деревянный…



* * *
Эта ветка высохла. Эта звезда остыла.
Эта влага вытекла, ибо сосуд разбит.
Бесконечность смотрит в глаза и заходит с тыла.
Значит, SOS не принят. Реаниматор спит.
Что ты чувствуешь, форма оплывшая, утекая
в мировой колодец с воронками чёрных дыр?
Все они — тупик? Или есть среди них такая,
что всосёт и выплюнет в наоборотный мир?
Кто мы там теперь — основатели или гости?
Ветка сделалась влагой. Сосудом стала вода.
Перемешаны вольной рукой игральные кости,
и скребёт когтями смерть по стеклу от злости,
а в стеклянной банке живая дрожит звезда.



* * *
…А когда моя жизнь легла на крыло
и пошла на третий виток —
загудело пронзительно и светло,
и окреп воздушный поток.

Из-за белых загорий блажит зима,
раздувая облачный фронт.
Геометрии бес, ты сошёл с ума —
так раздвинулся горизонт!

Там, внизу, ноябрьский полусвет,
хрупкий снег и зелёный мох,
и сквозь ветхий мрамор глядит мне вслед,
ухмыляясь, античный бог.

Избежав атмосферных помех, с трудом
различаю пруд и скамью,
в пышных клочьях ампира застывший дом,
чаепитие на краю.

Но душа суха, как полярный лёд —
никаких тебе слёз из глаз —
Значит, в жажде моей убедился Тот,
Кто всегда испытывал нас.

Не один глоток — ледяной поток,
до огня по коже — и всласть!
Мне не страшно, бес — мне с моих небес
всё равно уже не упасть!



* * *
Горизонт перламутров, как щёлка раковины.
Что-то брызнуло розовым, и пошло — на зарю, на зарю…
Жизнь с утра переполнена божьими знаками.
Что, не видишь? Научишься. Подожди, тебе говорю.

Море в камни бьёт — ритмично, упорно, сладостно,
и солёной работе вся кожа пылает в такт.
Так ли к месту я, Господи, со своей беспричинной радостью?
И насмешливый голос мне отвечает — так!

Не мудри, дружок, обложившись чужими книгами.
В переулке ухабистом, на самом крутом горбе
распылался куст — то Создатель ему подмигивает,
а скорее всего — они оба подмигивают тебе.

Я зелёных веток наломаю в лесу на Троицу,
принесу домой, засмеюсь, загляну в глаза.
Не горюй, скажу, они тоже куда-нибудь тронутся —
городских окраин тяжёлые паруса.



* * *
Оттого что в колодце тьмы бродит свет молитвы,
я его не сменяю на голос крови, пиры и битвы.
И, вцепившись в гриву, не буду лететь галопом
по углам сознания, его одичавшим тропам.

Всё ты знаешь, невежда, про Фрейда и Камасутру,
но простынка снежная всё так же чиста под утро.
А ещё скажу — прилюдно и всенародно —
свет погашен, и двери настежь, и я свободна.

Руки за спину, шнур пеньковый стянул запястья —
ты на воле, сердце моё! Не умри от счастья!
Все шелка мои вышли. Последний стежок — суровый.
Дальше — небо. И вечности зов багровый.



* * *
Лихорадка жизни, ты сводишь меня с ума!
И не то, чтобы бестолку,
а всё-таки мимо смысла
едва светящегося, насколько позволит тьма,
пролетаю.
Меня донимают числа,
буквы, заумный бред, лексическая шелуха,
благообразие формул, истерика, виртуальные сети.
Хищница,
выедающая собственные потроха —
как не тошно тебе, когда насмерть грызутся дети!
Подстрекаешь, разводишь в стороны:
выбирай,
хочешь — вниз с колокольни,
а хочешь — прорвёмся в князи?
Не хочу я ни с кем!
Посему мне блазнится рай,
где ягненок со львом в геральдическом слит экстазе,
где шаманит прозаик в ритмическом полусне,
где воздушный поэт отвечает крепчайшей прозой.
Если бледной ладонью я кровь зажимала чужую —
мне
никогда не выбрать
меж Алой и Белой розой!
Дай на сельское кладбище от тебя улизнуть на миг —
и меж стёртых имен, затерянных в цепких травах,
я смертельной любовью
повяжу и тех и других,
неделимых сверху на правых или неправых.



РОЖДЕСТВЕНСКИЕ АЛЛЮЗИИ

На дне декабря, в точке экстремума, тёмным глазком следящей
за уставшим путником, я притворяюсь спящей
среди соплеменников, сомлевших от недостатка света
в ручье, впадающем в Лету.

Влипая в придонный ил — благо лёд за собой не тащит —
тайком трепещу, чтоб никто не забыл — ищущий да обрящет,
но глухо спит, не стопки книг, а сны-страшилки листая,
белый хрящ, чёрный плавник, чужая стая.

Где-то под небом гуляет звук, тишины не тревожа.
Апатия к нам прилепилась не вдруг — глубинная кожа,
мерцающая, тайная, вполне пристойная сверху,
но злая, как воля к смерти.

Минимум функции, зияющий пик, зрачок нирваны.
Табунок рыбий совсем затих, в полночные страны
просачиваясь, в провал на графике, в иные воды,
смакуя страх за чертой свободы.

Не сыграть в ящик — а тихо утечь, раствориться в нетях,
вымирая как ящеры — растянутый миг, разом по всей планете.
Но, трактуя тьму как тайный знак присутствия Бога,
«Радуйся!» — говорю себе строго.

Я не сплю, я слышу — ветер поёт надо льдом беспечно,
а за точкой экстремума — снова взлёт к асимптоте вечной,
и не страшно жить в декабре, в эпилоге драмы,
если знать математику в пределах школьной программы.



* * *
Мудрая черепаха с душой летучей,
ледяная глыба с кровью горячей —
сращение странное — но и этот случай,
если вдуматься, можно считать удачей.

Какая выпала карта, какая карма —
в небесной комбинаторике не бывает лишним
никакой расклад. Нарастает жар мой —
за концы одного луча держимся со Всевышним.

Это всё изнанка, дрожь, сердцевина плача,
а снаружи панцирь, броня, костяная птица.
Под щит ледяной отростки нежные прячу —
коллапсируя, стягивая границы,

выполняя честно поручение — чьё, не знаю,
за которое неизвестно кому ответим —
усиливая преграды, крепости воздвигая,
наращивая изоляцию между Тем и этим.



* * *
Воронёным когтем, дымящимся стеклорезом
вспорот сон мой предутренний — охранительное стекло.
Там и жди меня, мама — за дантовым мёртвым лесом.
Рассвело…

Из-за полуприкрытых век
посторонним взглядом — чужедальним, неразогретым —
слежу, как день наливается чёрным светом
и в открытую форточку чёрный влетает снег.

Где уж больше — досыта наигрались в дочки-
матери, в любовь и ненависть. Отходит наркоз игры
на краю затягивающей дыры —
выбываем поодиночке.

Он встречает тебя — твой сын, переплывший время.
Всё печалилась — как там? И весточки не пришлют…
Всё в порядке, мама — на десантной его эмблеме
крылья ангелов поддерживают парашют,

обрывающийся с небес...
Но покуда со мной остаются мои живые,
влага жизни уходит в отростки прикорневые —
рахитичный, весёлый, густо шумящий лес,

бестолково охватывающий кольцом
последний клочок ледяной безнадежной глади,
где стоим, растерянно в небо глядя,
мы с отцом.



* * *
Разве я умею плакать?
Это кровь во мне стучит.
Жизни розовая мякоть
перезрела и горчит.

Начиналось райской кущей —
но изношены давно
полдень жгущий, мак цветущий,
золотое полотно.

Оброни меня, Господь,
в пустоту меж временами,
где сухими семенами
веет маковая плоть.



* * *
Тмин, барбарис, гипсофила, клематис, мелисса —
влажный словарик, листаемый круглые сутки.
Полон сыпучий подзол муравьиного риса,
в синих канавах истошно цветут незабудки.

Копья пионов в кропящее небо воздеты,
чуть пламенея от ласки вчерашнего снега.
Дивный Садовник, настигло меня твоё лето —
в тысячный раз только жарче любовная нега.

Нюхом пчелиным ведома, влипаю корыстно
в гроздья фонем, в корневые словесные гнёзда —
астра, астильба, лимонник, лилейник, алиссум —
сладким ознобом ещё надышаться не поздно.

Тут бы остаться — в единственном времени года,
травник и словник под нёбом блаженно катая,
не воскресать, когда скована снегом природа,
не умирать, когда осень стоит золотая.

Корнем врастает в Аид узкоглазая ива,
тёмное время впивает в смиренье жестоком —
Добрый Садовник, ответь своим чадам пугливым
нежно-зелёным, холодным твоим кровотоком.



* * *
Что с ней делать — вот этой злостью, вот этой спесью,
как моль, проевшей праздничные лохмотья
поющей жизни, реющей в поднебесье —
воздушных дыр не залепишь плотью.

Наше дело не столь трагично, сколь безнадёжно
в саду, где зло с добром срослись нераздельно.
Верить, что крылышки затвердеют, конечно, можно,
ибо вера вообще не бесцельна.

Но если б на нас шла волна, стена, воинство злости!
Так нет — проникающая, разъедающая отрава —
добро стекает как плоть, обнажая кости.
Но павшим — слава.



* * *
Устроен Божий мир как грустный виноградник —
отдельности слились и гроздьями висят,
в них косточки сквозят — любая тем прохладней,
чем горячее сад.
Печёт полдневный луч, натягивая кожу —
упорствуй изнутри, пока не брызнул сок,
пока не станем мы до странности похожи,
стекая на песок.
В окрестностях себя ты бродишь в одиночку,
и, в омут твой косясь, я вижу на просвет,
как носишь на руках несбывшуюся дочку —
любовь, которой нет.
Как бережёт тебя упругая мембрана
от нежности моей, ненужности моей!
Мне не прорваться сквозь — в чужие эти страны,
в гнездилище теней,
в холодные ключи, безмолвные глубины,
где кровь стучит в ушах, не зная тишины…

…Но пламенеет гроздь, в которой мы, любимый,
над бездной сведены.



* * *
Не твоя ли душа, птичкой кирпичногрудой
из травы посвистывая, дразнит лукавым оком?
Тяжелеет август, соседи гремят посудой,
с кухонь дачных тянет горячим яблочным соком.

Я плохой садовник, мама — дичают твои аллеи,
ветви путаются — загустенье и запустенье.
Эту срезать, и ту пора бы, да нет — жалею
корявую, полумёртвую — вдруг растенье

весной очнётся, свирепым нальётся мёдом,
набрякнет цветами, ягодами, нагонит сладость,
оплетётся пчёл ликующим хороводом,
а мне — и радость.

Твоей бы решимости, мама — секатор наизготовку,
вырезать лишнее — всё на золу сгодится!
Но всех приголублю — дохлый укроп, морковку,
а сад в упадке — даже яблоко не родится.

Не смотри так пристально, кирпичногрудая птица —
крестиком на воротах свою оставляю метку,
чтобы Тот, Кому садом земным придётся распорядиться,
пожалел меня, как жалеют сухую ветку.



* * *
Светлане Кековой

Неслучайные сёстры, покуда на свете темно,
собираются вместе — не только на хлеб и вино,
а на ясный огонь, и за кухонным сидя столом,
тренируют себя — на удар, на разрыв, на разлом…

То ли старые ведьмы, чей паспортный возраст — века,
то ли девочки-куклы, слинявшие из сундука,
намывают затёртое слово, как к Пасхе окно,
и суровые рифмы мотают на веретено,
в ариаднин впрядая пунктир то вопрос, то ответ,
ничего не боясь, потому что свидетелей нет.

И пророчат, и плачут, как будто не знают, о чём,
и стоический ангел у каждой за правым плечом —
то ли воздух табачный густеет, чумеет, искрит,
то ли беженка-тайна сквозь эти уста говорит,
может, крутит им жилы отметина Бога в душе,
может, съехала крыша — ну, всё-таки возраст уже…

И на злых перекатах шлифуют свои плавники
сумасшедшие рыбы, идущие против реки.



ОТЧЁТ О ЛЫЖНОЙ ПРОГУЛКЕ

это у горя прекрасная дикция радость поёт невнятно
самые дивные дива выданы нам бесплатно
кто там про сыр в мышеловке другие резоны в силе
ворох даров даром что не просили

рыхлые грозди вязнут в вершинах сосен
воздух возвышен возраст невисокосен
тень прошмыгнет поперек лыжни как тоска о птице
прянет с ветвей белая рысь снег загорится

как загорится великим постом бледное пламя
выпростав крылья из головней втоптанных нами
в пепел подзол торфяную тьму где воздуха не хватает
а позёмка пылит себе да пылит белит латает

в мрачном овраге тень от ручья глубже ультрамарина
кончился твой обет немоты теперь говори на
нескольких языках подлёдном подводном каком захочешь
сам тебя выберет плачешь на нём и прочишь

завтрашней линии жизни снежную бязь под щёку
обморок утишительный вслед болевому шоку
и сквозь двумерность белых полей без конца и края
веришь одну отмотали серию но будет ещё вторая



* * *
В нашем роду все женщины были верны.
Взять тётку Шуру — жених не пришёл с войны,

лет до семидесяти так и жила одна —
солдатскими письмами насмерть обожжена.

У тётки Юли совсем другой коленкор —
законный муж-балагур, дальнобойщик-шофёр,

рыбачил на Финском — там и ушёл под лёд,
а так говорит о нём, будто доныне ждёт.

Бабку Прасковью бросил гуляка-дед
с тремя на руках — на лице евангельский свет

мёртвым гипсом застыл — да и все дела.
Только молилась — а что ты ещё могла?

Старые фото в рамочках на стене —
фамильные ценности теперь перешли ко мне.



* * *
А чужая жизнь горяча, как ром,
и павлиньим блестит пером,
отливает золотом-серебром
над когда-то родным ребром.

Ох, наладил дудочку крысолов —
умыкнул вас без всяких слов,
только ветер шныряет поверх голов,
только зарево меж стволов.

И не жаль того, что пустеет дом,
возведенный с таким трудом,
если время одной оставаться в нём
и холодным гореть огнём.

Соблазнённых жаль — до чего просты!
До сияющей той черты
сквозь клочки ликующей темноты
побредут — и меж ними ты.

И сквозь музычку эту вам глядя вслед,
я молчу, затаив секрет,
что за той чертой — ничего там нет,
лишь последний слепящий свет.



* * *
Кустится крапива и птаха невзрачная свищет.
Душа терпелива и маленьких радостей ищет
в отсутствие прочих, в неявные смыслы вникая.
Ну, разве что к ночи накатит тоска городская.
В герметике сада — свои потаённые лазы,
и помнить не надо, какие на свете алмазы
сияли мне прежде, поскольку отчётливо знаю —
из атомов тех же составлена сажа печная.
А в полночь в лицо брызжет небо что пена морская,
как шёлк сквозь кольцо, синий свет сквозь меня пропуская,
и выучкой сольной грозит педагог терпеливый
душе подневольной, безвольной, привольной, счастливой.



* * *
Тишина выпрямляет слух, ночь шлифует оптику взгляда,
ртутной дрожью Иакова беззвёздно гудит листва,
на развилке корявой яблони тихо бубнит дриада,
рассекают воздух полночные существа.

Я лицом к лицу с изнанкой судьбы, и если
не бояться тайных подсказок, стрелок, примет,
так легко дрейфовать рекой, где утерянные воскресли,
а утраты не в счёт, потому что их просто нет.

Получаешь подарок — но сразу чужого хочется,
ждёшь награды обещанной совсем в другой стороне.
Честно выслуженная Рахиль, последнее одиночество —
как ты колешься, жжёшься, как не даёшься мне!




на середине мира
город золотой
СПб
Москва
новое столетие
многоточие



Hosted by uCoz