К ИЗМАЙЛОВСКОМУ ПАРКУ

1
элегия земле

Земля дышала искренним теплом, земля дышала,
её душа любимой быть желала, и ластилась земля к прохожим людям,
как обезумевшая юная вдовица, как старая ведунья, клянчила себе тепла и ласки.
Земля дышала, поднимая ветер, а ветер вёл за руку листопад
в Измайловский чертог дубов и ив, в чертог седого и весёлого покоя.
Рябина, листья, небо — весь пейзаж. Ни облачка.
Природа веселилась, как новобрачная, стелила сухотравье,
бледночернильные и пурпурные ложа гвоздики полевой и мальв лесных.
Земля лежала ниц, как пьяная дышала, почти что страстно, даже горячо,
а солнце шло гораздо дальше, чем ей казалось.
Токи сил земных, о вы, мне с вами говорить-то стыдно, что вы
не завершаете слепое движение своё порой осенней? Ваше вожделенье
позор всему творенью. Лишь безумец обрадуется маленькой весне в Измайловском.
А нынче осень. Поэт и осень, русские стихи. Не в камнеобразах ведь соль.
Тяжба сил древесных и ангелов неразрешима: ангелы виновны.
Они осуждены, они как слуги, как няньки людям и земле наивной,
что раскрывает лоно трав сухих печальным влюблённым.
Осенний Ангел глядит на ветошь сгнившую у ивы
как будто на могилу. Взмах руки и крыльев: чу, прохлада! И над ветошкой
уж вырастет папоротник тёмный,
рыжеющий, седеющий зимой,
в листве его я слышу дух сырой неутолённых душ
дух проклятого, пьяненького тела.
Взирает Ангел, будто робок он —
и вдруг бросает прядь цветов осенних,
гвоздичек, мальв — тогда осенний луч
касается намоченной низинки,
где скоро соберётся хрусткий лёд;
и знаком, что душе погибшей легче,
становится бранчливая оса.
Влюблённые в движениях своих не совпадают,
они проходят мимо. Солнце смерти,
как будто через тёмное стекло,
сквозит через пейзаж: берёзы, травы;
здесь столько трав, что жителям лугов -
кикиморам, русалкам и полёвкам,
кротам, врасплох застигнутым совой,
оно становится небесным утешеньем, и смерть смолкает.
Остаётся солнце.
А небо за дремучею низиной, где ив обитель сестринская приняла берёзку,
светлей и легче. Легче и светлей.
Там синий пруд. Осенняя вода.
Она одна лишь знает, что предстоит зимовье, она темнеет, как глаза от боли,
и ветви вздрагивают, будто мысли о зиме
так просто сбросить, как омертвевший лист.


2
элегия осенней воде

Шиповник обезумевший цветёт при стопах сентября.
Вдруг, ярко, в запредельном свете смертельном, при потоке водном,
качает мелкими цветами, зрачки пушисто золотятся,
плескает порыжевшими и мелкими листками, как будто май, а не сентябрь.
Но склоны у Измайловских прудов лысеют.
О токи сил природы! Мне не нужно вас.
Когда бы знали вы, растения, и насекомые, и звери,
какая боль от продолженья жизни, не стали бы желать и самой жизни.
Двойная боль весной вернётся к вам, расплатой и укором
за вожделенное осеннее ваше торжество, за игры лета и конца весны.
Вы вспомните, что в обновлении скрыта боль,
превосходящая вселенную.
Пока что только человек, плывя, как юная утопленница в токе мирозданья,
осознаёт мученье обновлений, хоть исподволь, себе не сознаваясь,
как случайно набежавший локон, слова молитв лепечет, и надеется
на руку Жениха, который вынет из холодного потока и обернёт сухим бельём
изъеденное болью судороги тело.
Человек плывёт, хватается за ангельские крылья, и думает, что это ветви ив.
Осенняя вода так тяжела, что ей смотреть в глаза невыносимо.
Когда пришлось бы вам увидеть очи девочки десятилетней,
растленной, в ломке опиумной, но ещё прелестной, с шелковистым голосом,
вы вспомнили б ту воду и шиповник над тёмною поверхностью пруда.
Она рябит, несётся; светлые струи — помилуй меня, Боже! — достигают неба,
а карие потоки горьких вод влекут на дно, на дно, и водорослей плети
смыкаются подвязками чулок, а ил у чрева точно плотный пояс.
Вода идёт, она почти у дна, темна и заповедна, с убийственными блёсками зрачков,
фосфоресцирующих под набухшей лукой.
Но возле ключевых потоков будто бы чиста,
как сказанное в простоте душевной слово, или обещанный звонок по телефону,
подарок к Рождеству или на Пасху, визит без церемоний, помощь друга —
ведь родники не заструятся вспять. И только в них, пожалуй, не заключено
адамова последнего проклятья и страшной тайны обновленья сил,
клеймящей всё творенье дикой болью.
О токи сил природы! О рожденья! Усните с миром.
Прокляла бы вас, не будь я хуже вас, не будь я Ева, стенающая из груди Рахили,
от горя обезумевшая проза, Офелия в поэзии. Я вас благословляю
пасхальным холодом.
Как первый снег придёт, сойдёт последний снег, и время канет.
Так плыви, дитя,
и уноси скорей все заклинанья лета, все мелочи в обёртках карамельных,
сухую горечь маковых забот, и полости лишённых разума сосудов.
Ещё на лысых берегах твоих парят велосипедисты и девчонки,
жгут яростно осенние костры и поглощают хлебы и питьё —
плыви, дитя. Печаль твоя чиста. Ты смеешь все влюблённости на свете
назвать одним лишь словом. И затем измученным поборникам веселья
его подаришь. Токи сил пройдут, зима наступит. Влюблённые замёрзнут,
но слово их согреет. Ведь вода не остывает так, как воздух.
Только птицы, чьи тени тебя влекут, дитя,
вполне причастны к смыслу обновлений,
и потому нам кажутся счастливей растений и людей.


3
элегия осеннему небу

Там, где не видно тёток с пирожками, в которых притаился ноготок
богини алчной, ввысь над сухотравьем,
над ворохами седеньких кустов, над ворохами пурпурных скуфеек,
поверх колючих локонов чертополоха, украденных репейником обычным,
над камышом, анисом и бодягой — открылись синеватые холмы.
Они кудрявы, дымны и туманны. Как будто есть пространство во вселенной,
где кончилась земля, а небо ещё не начинается. И вот,
земля смиряется пред воздухом,
и знаком примиренья становится прозрачнейший туман,
в котором небо обретает вид искомый — огромной огневидной линзы. Солнце
скользит по ней, и в кружевах луна скользит по ней, и тянутся лохмотья
земных трудов, рассветов, вечеров, и праздников, и ссор, и примирений,
всё тянутся, покуда не уйдут за горизонт. Но линза неба тоже скользит,
она ясна, и граней нет на ней, она так весела и совершенна, так царственна,
так пышно молода, что я ослепла б, если б не туман
да перистые облака.
Туман мелкозернист. Он весь как бы из гальки,
что собиралась в заповедном водоёме
тысячелетья. Глаза под соляною плёнкою воды. О твердь моя! О твердь!
А каменные зёрна шелестят, пересыпаются в ладонях западного ветра,
пока восточный ветер не поднимет их, чтоб северу отдать на растерзанье,
и смерчи пылевые побегут как души неоплаканные, будто вдовы —
терзать изнанку сна у сильных мира; не важно, что спокоен будет сон.
О твердь! О твердь! Скользит по линзе клин перистых легчайших облаков,
и это зрелище — светлейшего полёта! — есть зрелище небесных журавлей,
давно-давно покинутого дома и яблочного сада с земляникой, молоком и мёдом.
И вот любовь зашевелилась в сердце: отец, супруг мой, мой любимый брат!
Но журавлиный клин спешит на юг, стальные перья распластав как стрелы,
спешит на юг, о нет — на юго-запад, на юго-юго-запад, как стрела
над старческими завитками парка.
И вот в воздушном тёплом токе
уже разлита капля крови жертвенной. Грачи вещают закат.
Ворона жмётся к трубам отопленья. Пустеют пенсионные беседки,
влюблённые печальные бредут. Исчезает запах угля и мяса.
Прохладный Ангел взял ночной иссоп и окунул его во влагу линзы.
Пахнет прелью,
таинственной грибницею, которая растёт лишь ночью, подкопчённой листвой,
сырым оврагом да гнёздами вороньими. И надо всем,
светла как днём и огненно-прекрасна, сияет линза неба. Сквозь туман,
мелкозернистый, тоненький и плотный, окутавший всю сердцевину сферы,
поверх которой линза — точно море.
Мне думается, вижу я подземное медлительное море
на чаше древних огненных пород, под карстовою хрупкою ладонью,
как отраженье неба. И оно
волнуется холодными осенними ночами
при бурях новолуния, когда бессонница
сидит при стопах сна и молится, и просит примиренья.
Измайлова дыханье глубоко. Оно всё тише.
Вот и первый иней.


4
плач и улыбка осеннего сада

Плоти не нужно мне — нужно лишь пламя
жирной сентябрьской жертвенной земли и лазурного чистого неба.
Вот растения вида, ботаникам неизвестного, поднялись, проросли облака,
все осыпаны сладким кристаллом осеннего солнца,
о сладкое, сладкое время!
Плоти не нужно мне, Боже мой, помоги лишь принять
обвинения в том, что не женщина, не родила, не вкусила и не захотела.
Да! Отвечу: всё так; не вкусила, не знала, и знать не хочу —
как себя удавить. Но ведь я же из этих,
что в сентябрьском саду
(о бессонное сладкое время!),
я ж из улья — хмельной золотой виноград и медовые яблоки,
всё трепещет во мне и поёт, всё во мне — как растенья,
разделившие верхним листом облака.
О удавленница, лучик и дрожь в этом неслыханном свете,
в чистоте легконогой, как будто без всяких хлопот.
Я смотрела, как птицы весною пришли на гнездовья и роняла алмазы:
увы, я не так!
Я смотрела, как плакала кошка, шукая котёнка на жаркой террасе июля:
о увы, я не так!
Шум обрядов слыхала: там сын родился у соседки,
под молочно-небесной глазной поволокой ребёнка светились младенчески звёзды:
увы! Я не так.
Боже! Господи мой! Я как зверь бессловесный, чьи лапы вдруг крыльями стали,
я дитя, заплутавшее в чащах владимирских, и не боится оно,
а сверкает, смеётся, идёт, улыбаясь Очам Твоим синим,
и я верую, что не погибнет оно!
Я проста как вода, я легка как земля, ничего нет её тяжелее,
я огонь, пожирающий всё, то взлетающий, то усмирённый,
никого нет счастливей меня!
Мне не надобно плоти, всех этих прелестных лохмотьев,
вещих снов и влюблённостей, музыки томной, и радостей плотных —
я погибну от них. Я сама себе будто одежда изящная.
Колокольцы мои, бубенцы, моя скрипка, вся музыка улиц осенних,
все их свадьбы, рожденья, кончины и страсти — во мне.
Я беременна ими, я рожаю их каждый ваш день,
плодовита, как лозы Хорезма,
чтоб вовек не смешалось священное с прахом земным.
Я хожу, осуждённая людом, ненавидима людом женившимся, постным, простым,
будто сложная. Вся простота их — в сверхпростейшей моей легкоте.
Я же Божья, о птицы и звери! Я же Божья, о честный народ!
И затем средь стволов почернелых, среди яблонь ношу поношенье,
невиновная и осуждённая всеми: зверьём, карасём, воробьём.
Но Творец их моё поношенье напрасное
разрешит небывалым плодом.


элегии
на середине мира
станция
гостиная
кухня

Hosted by uCoz