МЕРА ПРИБЛИЖЕНИЯ

(о книгеКонстантина Кравцова "Парастас")



ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

*
Новая книга стихов Константина Кравцова называется "Парастас". Что значит — панихида по младенцам. Воспоминание о невинно убиенных и позабытых. Тема "святого изгоя" — архитема стихов, собранных в книге. Тема сама по себе не новая, идущая от классических истоков русской литературы (Лермонтов, Ф. М. Достоевский). Однако взятая в иной мере приближения, в совершенно другом культурном пространстве.


МОРОЗ И СОН
Денису Новикову,
лежащему в Святой земле

ни глубина, ни волчьи эти выси,
где "самопал" звучит как "самострел"
и вместо нот как древле, Дионисий,
одни крюки да петли наш удел

не самопал — стоит себе при дверех
кириллица как встарь: мороз и сон
и в нем — крюки да петли, но не верю:
всё той же веткой снег здесь осенен


Название "Парастас" идеологично и очень выверено. Уже в названии, как на мягкой глине, виден отпечаток всёй поэтики автора: углублённость в культурно-исторический слой и всё же существование вне его законов. Поэту даже в название удалось отобразить понятие о святыне. Святыни не в эзотерическом, условном, понимании, по сути неустойчивом, а именно в понимании святыни как личностного начала в человеке.


*
Книга состоит из двух частей. Первая называется подчёркнуто научно: "Синдология". Вторая, наоборот, лично: "Московская школа". Темы обеих частей различны, но отзываются одна в другой, и так возникает весьма любопытный диалог внутри книги, в который оказывается вовлечённым и читатель.


— А смерти автора, кстати,
радовались и раньше:

Вы думаете, всё тогда плакали?
Никто не плакал. всё радовались.
— Что нам до поля чудес, жено?
но спит земля в сияньи голубом,
те залитые известью ямы шаламовские,
ученики в Гефсимании (в паузе слышно,
как в детской дребезжат стекла вослед трамваю)…
"Смерть Автора"


Первая часть, "Синдология", начинается с довольно резкой и натуралистичной ноты: "Лазарева Суббота". В "Лазаревой Субботе" дано понятие о предмете диалога между автором и читателем, но сам предмет не назван. Возможно, что это будет диалог о вечности и о воскресении мёртвых. И о том, как эта тема соотносится лично с каждым. Тема всёобщего воскресения мёртвых, заявленная в первом стихотворении книги, отзывается почти в каждом стихотворении, но с разных точек зрения. От "Лазаревой Субботы" до "Парастаса". Поэт обращается к фрагменту о воскресении Лазаря как к части Евангельской истории. Поэтическое "я" с данной точки зрения видится неразрывно связанным с "ты" и "мы". Человек — "я"; Силы Небесные, ближний, Ангел — "ты"; и "мы" — как род человеческий, взятый в разрезе русской действительности.

Ритмико-мелодическое начало, заданное "Лазаревой Субботой", продолжается стихотворением "Мороз и сон". В нём поэт определяет границы, в которых будет развиваться главная тема. Уже понятно, что речь пойдёт о "святом изгое".

По мере возрастания глубины смысла, внешняя форма стиха становится аритмичной, гораздо более строгой и вместе с тем свободной. "После третьей звезды" — открывает тему взаимосвязи искусства и религии в свете Евангелия, но не пытается разрешить её, а только подчёркивает три составляющие: вечность как Небесная страна, Божественная Любовь и отношение к ближнему. Вообще тема ближнего ("ты") у Кравцова встречается так же часто, как и Евангельские мотивы. Ближний для поэтического "я" — его отражение, "брат", нечто богоносное, Промысел Божий. Встреча поэтического "я" и "ты" — встреча не с самим собою, а с Богом. Смысл этой встречи раскрывается тем яснее, чем незначительнее кажется личность собеседника.

"Полевые лилии" и "Смерть автора" можно объединить по тому, что в обоих стихах есть скрытая цитата из Лермонтова: "…но Ты говоришь: Посмотри, // посмотри, как волнуется нива, поручик" и "звон серебрянных шпор" ("На серебрянные шпоры…"). Но всё же эти стихи различны и мне думается, задают амплитуду всёй книги. Тема свидетельства раскрывается в них с двух разных сторон.


Посмотри
на крокусы и анемоны, на маки —
маки в полуденной каменоломне
у Эфраимских ворот,
вдоль дороги в Эмаус, в Дамаск"...
"Полевые лилии"

"Крины сельные" — дикие растения, сопровождают человеческую жизнь, от самого рождения и до смерти. Это прообраз "Луга духовного". В "Смерти автора" возникает тема свидетельства научного, которое на поверку оказывается гораздо более зыбким, чем свидетельство веры или же природы — цветов.


"…когда звезды
спали с неба как смоквы,
и небо свилось как свиток, как тот сударь,
и лишь тахрихим , та холстина в опалинах
(в паузе — отрывок блатного шансона,
проехавший мимо) и подумать только:
какой-то там фотолюбитель,
какой-то Секондо Пиа"


Смысловой центр первой части — "Синдология", стих, повторяющий название части. Это одно из самых скупых стихотворений, состоящее из перечислений фактов, отображённых на Туринской Плащанице. Здесь важно заметить, что синдология — богословская наука, занимающая изучением Туринской Плащаницы. И что саму Плащаницу (тахрихим, по-еврейски) иногда называют Пятым Евангелием.

Мотив Христова Воскресения дан с предупреждающей нотой: прежде Воскресения было Распятие. "Высоковольтная линия тянется через Кедрон". Поток Кедрон — место, за которым начинается Гефсиманский Сад, сад страданий, отражённых в каждой человеческой судьбе.

Тема Страстей Христовых раскрыта в "Луне Мела Гибсона" посредством мощнейшего культурологического фильтра. Множество людей смотрело "Страсти Христовы" Гибсона, и мало кто обратит внимание на книгу стихов. Однако автор стихов как бы продолжает и почти полностью раскрывает идею человека из Голливуда. Он тщательно выписывает всё пласты, с которыми соприкасается фильм, по законам русскоязычной поэзии двадцать первого столетия. Жанр этого стиха определить трудно. Он чем-то похож на балладу (что подтверждает упоминание о Граале). Он фрагментарен, и сочетает в себе фрагменты из почти противоположных друг другу культур и культурных мифов (христианский и иудейский, католический и православный, кинематографический и церковный). Он характерен эпической интонацией и, пожалуй, действительно, близок по настроению к малой форме эпоса в современном прочтении. Образ луны, неоднократно возникающий в книге, здесь занимает одно из ведущих мест и служит знаком всёведения, Провидения или Божественного Промысла.

Однако, основной Образ, поэта привлекающий, всё ещё остаётся за кадром. Только иудейские первосвященники упоминают о Нём как о Месите, то есть об изгое. Получается свидетельство от противного, на поверку — самое верное.

Первую часть логически завершает изящное и пронзительное стихотворение (трёхстишия, без рифмы) "Конец религии". Тема последней вечери, возникавшая "После Третьей Звезды", здесь тоже присутствует. Автор хочет как бы сказать читателю, что всё самые великие события мира происходят страшно и просто, как обыденная жизнь, и часто остаются незамеченными. "Конец религии" — один из стихов, где затронута тема Рождества Христова. Тема эта раскрыта с точки зрения последних времён. Не зря в ней упоминаются два события: Рождество и Тайная вечеря, то есть, наиболее значительные.

Для справки. История знает довольно много фактов воскресения мёртвых, но знает только один факт Рождества Бога, Боговоплощение. Так же, как единственный раз в истории имеется свидетельство о том, что Тот, Кого называли Мессией, был предан позорной смерти на кресте именно в дни Пасхи и в юбилейный год.


*
Вторая часть начинается с детализации тем, заявленных в первой: "Фреска". "Горчичное зерно" — одно из самых сильных стихотворений в книге. Герой не называется намеренно, однако "смёрзшееся тряпьё" Неизвестного парадоксально рифмуется с Плащаницей. Здесь можно различить оттенки основной темы.


ГОРЧИЧНОЕ ЗЕРНО

Крюк санитара сдернет смерзшееся тряпьё;
жердь с номерком на дщице — тоже ведь крест, но тут
птиц в Светлый День не кормят и прополоть былье
некому: год — и где он, тот номерной лоскут,
где твое имя? Аду — не извести огнем,
что сведено здесь к цифре: зимние те пути
сквер привокзальный, площадь — что там еще в твоём
имени дивном скрыто? Тлей же, зерно, расти.


Если в первой части Образ дан фронтально, то во второй — скрыто, через факты действительности. В "Из Овера" (место упокоения Ван Гога и предположительно родина Франсуа Вийона) впервые в книге поднимается тема самоубийства, и поэт пишет стих как бы от лица изгоя. Так возникает сложная акустика поэтического "я", выраженная в причудливой строфике и ассонансной рифме.


*
Два образа: холод и солнце — пронизывают всю вторую часть книги: "в небесах замёрзшая вода" и "круг небесных нищих". Тема Отечества Небесного и земного, их согласия и непреодолимого различия выражается именно этими двумя образами.


"и звездами до дна промерзших вод
пылала ночь, тепла нам не суля.

Лучи водили белый хоровод
и не имела голоса земля."
"Сияние"



"Там на последний выбывшие зов
не Бога ищут в небе, а барак,
и тундра их глазами ищет кров"
"Родина"


Невозможность сочетания в одном обоих отечеств неожиданно разрешается темой сочетания их в себе самом, и темой глубокого примирения с окружающей действительностью. Однако это примирение не беспомощно.


"…как прокаженный в путь свой погружен
ведом своим бубенчиком озимым
в зрачках казнимой рощи отражен".

"Моцарт в отселённой квартире"

"…,и не будет другого двора
в здешней бездне, где снег покрывает жнивье
словно всюду рассыпан талант серебра".
"Царство Твое"


Смещение точки зрения на окружающее и следующее за ним изменение сознания порождает совершенно другой тип личности. Это изгой, прежде всёго по отношению к своему собственному бытию. Он почти не ценит себя, он кажется "блаженным", юродом. Он кажется надеменным, глуповатым, будто составлен из другой, чем всё люди, ткани. Он и живёт будто по совершенно особым законам, которые известны, кажется, ему одному.


"…на камне сем, купаемом в лучах —
вниз головой!.. Но что ему утрата?
Он видел снег на вспыхнувших плечах."
"Камни"


Он будто считает себя первооткрывателем (тема первооктрывателей последнего материка — Антарктиды, в "Ватерлоо"). И однако, на поверку этот изгой оказывается гораздо более чутким к человеческому горю, чем прочие. И один из немногих овладевает наукой — жить не для себя, наукой жить для других: "…а те башмаки я тебе уступаю…". Он полон любви к своему ближнему — к человеку, как Образу Божию, который никакими обстоятельствами не стирается. И эта любовь всёгда сопряжена с неким страхом, прикосновением к Неведомому — к Богу.


"…но знает он, что есть на свете страх —
тот страх, с каким, Заступницу рисуя,
блаженный держит кисть в сухих перстах".
"Страх"


*
Стихотворение "Восходящая от пустыни" стоит особняком. Оно очень ново по манере письма, ближе к тому, что назвала "тексты на русском языке". Оно напоминает о поэзии "спиритуалистической", "метафизической", "поэзии озарений". В чём-то оно близко последним стихам Елены Шварц, но и отличается от них.

Во всёх стихах Кравцова полюс холода и полюс огня сливаются; это видение мира эсхатологическое, видение "звёзд, упавших на землю". Это видение мира сильнее всёго может проявиться в описании перехода человека от земной жизни к жизни вечной, в описании умирания. Умирающая Людмила (или умершая?) говорит, но эта речь звучит с другой стороны материи, и она гораздо более внушительная и сильна, чем любая речь здесь. В доказательство приводится диалог священников, сидящих за столом.

Это большое стихотворение кинематографично, и кажется в книге немного неуместным, как и "Луна Мэла Гибсона". Но вчитавшись, начинаешь понимать, что именно это стихотворение становится будто вершиной книги. "Восходящая от пустыни" — стихотворение разнофактурное, эклектичное. В нём и прямая речь, и цитаты из Священного Писания Ветхого Завета (книга пророка Иезекииля, отрывок из которой (пророчество о воскресении мертвых) читается в самый канун Пасхи), и пейзаж, и портрет, и плач. Оно уеликом представляет собой срез всёй поэзии Кравцова, хотя типичным для него это стихотворение не назовёшь. Поэтика его сложна почти в той же мере, что и у Геннадия Айги ("Поле-Россия", "Поле и Анна"). Но у Кравцова мир плотен и весом, а у Айги почти прозрачен.



ИНТЕРМЕДИЯ: ТЕМЫ

*
Всю поэзию начала 21 столетия я разделила бы на две половины, если бы возможно было чёткое разделение. Но для этого весь словесный корпус придётся разрезать скальпелем, а мне не хотелось бы. Однако разделение налицо. Это разделение естественное, оно созревало от Первого Съезда советских писателей до союза молодых литераторов "Вавилон". Просто в последнее время оно стало ужасно заметно.

Теперь в неком общем пространстве текстов, маркированных как поэзия, есть русская поэзия и есть тексты на русском языке. Я писала об этом в Дневнике. Журналы и издательства теперь русскую поэзию почти не печатают, а только тексты на русском языке. На мой взгляд, есть смысл выбирать из публикаций в данных изданиях (включая "Воздух") хоть сколько-нибудь приличное.

Публикации произведений русской поэзии почти всёгда случайны, не к месту и в странном окружении. Для текстов на русском языке печатного места довольно много и амплитуда большая: от Нины Карташовой до Татьяны Мосеевой. Русская поэзия теперь кажется неуместной. Я говорю именно о тех поэтах, в творчестве которых есть живые и мощные силы языка, речи, выразители словесного образа русского этноса. Стихи Кравцова — русская поэзия. Это прямое наследие русской поэтической школы.


*
Тема этническая. У Кравцова она бинарна: народы Севера и русский народ. У Кравцова именно русский народ, а не россияне, "спасающие Россию". Обе эти темы сливаются в двух небольших цитатах.


"Не народ-богоносец, а лебедь-кликун…"
"Анапесты первого часа".


"Птичья Русь Велемирова, дней долгота,
долгота этих дней, этих лет маята,
соль просодии русской, горящей как та
из весны в Галилее языческой соль,
и светильников звон в кругосветной ночи…"
"Зауралье".


*
Тема вторая: Лермонтов. Один из самых бурных и загадочных поэтов буквально отражается в "Парастасе". Речь о самом глубоком внутреннем сходстве, необыкновенной чуткости к окружающему: всякое дыхание да хвалит Господа; о какой-то всёгда-всёгда новой связи между Богом и человеком. Ритмическая организация многих стихотворений, скрытые цитаты у Кравцова почти всёгда напоминают о стихах Лермонтова.


ПОЛЕВЫЕ ЛИЛИИ

Крины сельные, трава полевая,
нынче есть — завтра
брошена в печь, в геенну,
но Ты говоришь: Посмотри,
посмотри, как волнуется нива, поручик.


и


"Когда волнуется желтеющая нива…"


В "Смерти автора" (которое я назвала бы посвящением Лермонтову), есть и прямое упоминание, цитата:


" — Что нам до поля чудес, жено?
но спит земля в сияньи голубом,…"


Уже одно обращение к творчеству Лермонтова в условиях нового языка вызывает двойственную реакцию: либо это ничто, пустышка, красное словцо. Либо же новая точка зрения на классику. Весь корпус текстов "Парастаса" высказывается за второе.


*
Третья тема: Осип Мандельштам.
Кравцов не опечатывает источники, из которых пьёт; его позицию можно назвать принципиально антиконцептуальной и антипостмодернистской. Но выражена эта позиция довольно сдержанно. Поэта не волнуют столкновения идей; его волнует русское слово.

И тем интереснее, что Кравцову интересен Мандельштам, поэт противоположный ему по поэтическому темпераменту. Однако художественная идеология книги — вполне мандельштамовская; художник — всёгда христианин.

Метафора Кравцова часто культурологична… по-мандельшатмовски:


"и зябнет от по-дантовски наглядно
воронежский миндаль твой, Мандельштам…"


*
Четвёртая тема: Эзра Паунд. Интерес к творчеству Паунда, и даже какие-то вдруг возникающие параллели (особенно заметны в метафорических олицетворениях) — загадка поэзии Кравцова. Трудно соотнести простое и чистое письмо русской поэтической школы с резким и энергическим слогом англоязычного стиха.


"И луна над зимней Италией
белела как чаша Грааля над Гротом агонии;
ветка маслины в саду на переднем плане
висела колючей проволокой, звезды, —
стражи святыни, небесное воинство, —
звезды спадали с небес, расхаживали по саду:
желтые космы пламени, рубящие синеву —
синеву Караваджо в скандальной ленте
австралийца из Голливуда".
"Луна Мэла Гибсона"


Как я уже замечала, Кравцов достаточно открыто заявляет о своих поэтических симпатиях: "Вот издан Паунд. Дождь ночной в Нахабино…".


*
Тема пятая: иконография (умозрения в красках) возникает в "Парастасе" неоднократно, скрыто или явно. Но есть три стихотворения, где иконопись является главным героем: "Иконография 15/28 августа", "Фреска" и "Московская школа".

Здесь надо напомнить, что иконография — предмет Седьмого всёленского Собора (Никейского, против иконоборцев) и является одним из выражений православия.

Все три стихотворения очень разные. В "Иконографии…" переплетаются жар и холод, "солнцестояние вод". "Фреска" — стихотворение таинственное и строгое. "Москвоская школа" как бы подводит итог размышлениям поэта об иконографии (поэзии в красках). Школа — уже не локальное место, а последовательность, преемственность.



ЧАСТЬ ВТОРАЯ

*
Вторая часть книги "Парастас" составлена из стихов разных лет, в промежутке от 1987 до 2003 года. Автор помещает среди новых стихов и старый, но изменённый: "Вороний Праздник". Это стихотворение было опубликовано в книге "Январь". Поэзия Кравцова напитана пейзажами и обычаями Севера России. В "Сиянии" описывается Ямал, в "Строках для Людмилы" изображено северное небо. В "Вороньем празднике" дано описание северного праздника весны… в свете церковного праздника Благовещения:


"На мерзлоте в тот день, когда Архангел
благословил в женах Отроковицу,
с зимовья возвращаются вороны
и назван этот день Вороний праздник.

Там птиц иных не водится — вороны,
не ласточки весну приносят в сени
барачного ковчега, извещают,
что кое-где уж вышла из-под снега
земля нагая как до погребенья".


Образ весенней земли у Кравцова эсхатологичен. Вспоминается "жирный чернозём" Мандельштама, чей "вронежский миндаль", который зябнет "по-дантовски наглядно" подтверждает поэтический генезис образа чернозёма. Снова возникает тема Воскресения, неразрывно связанная с Погребением. Однако эта связь не абстрактна, как у большинства современных поэтов, и не разомкнута, а лична. Миндальный ствол — символическое (в духе Мандельштама же) напоминание о Его Первосвященстве. Читатель, вовлечённый в диалог, сложившийся внутри книги: "я" — "ты", уже не может отказаться от участия в "как бы игре". Было столько-то, осталось — на одного меньше.

Смысловой центр второй части книги расположен между двумя стихами: "Вид на окрестности" и "Свидетелем". Тема Свидетельства звучит полно и вовлекает в себя всё другие темы. Она отражается и в женских образах (Магдалина, Самарянка). Автор как бы не сам выбирает эти образы, а образы вдруг возникают перед ним, одновременно символические и исторически достоверные. Можно сказать, что Магдалина вместе с автором учится видеть, а Самарянка — говорить. Душа и Речь.

Тема изгоя возникает снова, уже в другой, более жёсткой и строгой интонации. Как после Распятия Ученики остались без Учителя, так Свидетель остаётся без Того, о Ком свидетельствует. Тема Богооставленности, в "Ученице" данная светло, в стихах "Другой язык" и "Прогулка сумасшедшего" ведётся со надеждой и осторожно.


"…пускай не свет еще, но всё же
вот крест уже — в набегах дрожи,
в наплывах тьмы, в Его руке."
"Красный Крест".


Тема скорби, иссякания порождает глубокий и сильный образ: Последнего дня творения, чем-то напоминающего Первый день творения. "Ватерлоо" можно назвать смысловым финалом книги. В поле зрения поэта остаётся корабль, символизирующий Церковь (малое стадо), русский корабль. Упоминание о Татьнином дне (25 января) подчёркивает образ "всёленской зимы". Вокруг — только вода и лёд: "…и шельф блестит, и птицам несть числа". Птицы у Кравцова всёгда осообенные: они как-то напоминают Силы Небесные или души умерших, даже вороны. "Причья Русь, Велемирова" ("Зауралье") В трёх последних стихах книги присутствует образ света. Это не столько "свет в конце тоннеля", сколько свет Креста, обозначающего Второе Пришествие.


"…уверяет, что не было, нет
для тебя, созерцатель, исхода
кроме света, и вот он, твой свет:"
"Петровский Парк"


"Свет ли сделался почвой — той красной землей
Из которой и взят он, скудельный сосуд:"
"Парастас"


*
Стихи, собранные в новой книге Кравцова, отличаются футуристичной ретроградностью. Эпитеты намеренно скупы, снижены, почти фольклорны: "неуместные сидни". Либо возвышенны и строги: "кисть в сухих перстах", "когда звёзды спали с неба, как смоквы", "млечная тишь", "посмертные промоины зренья", "повивальная тьма".

Метрика и ритмика книги располагаются в значительном диапазоне. От свободного стиха ("Смерть автора", "Луна Мэла Гибсона"), через нерифмованные стихи, по метрико-ритмической структуре отдалённо напоминающие античные логаэды ("Конец религии", "Свидетель", "На пути в Галилею", "Другой язык"). Многие написанные изысканной строфикой (трёхстишия, пяти-, шести— и семи— стишия). Строго рифмованных организаций ("Горчичное зерно", "Сад Иосифа") в книге меньше.

Метафора у Кравцова строга, скупа и всёгда находится во взаимодействии с основным пластом. Магдалина приносит в опустевший склеп "…беззаконный сад, // охраняемый лишь // Светляками да брачным весельем цикад…". Самарянка, образ которой оказывается почти стёртым, узнаётся по забытому сосуду, в котором плещется "поэзии единственная речь". Осенний парк возле храма стоит "по плечи в крови". Воздух "до кости срезан".

Однако, есть один интересный именно с точки зрения метафоры фрагмент, который можно назвать "возвратной метафорой". Он соотносится с цитатами из Ветхого Завета ("Исход") и Нового Завета ("Апокалипсис" или "Откровение"). И там, и там упоминаются Двенадцать колен Израилевых и знаки, прикреплённые к облачениям иудейских первосвященников с именами этих колен. Символ колена (собрания родственников) — конкретный камень (сапфир, яспис и оникс). На камне написано имя колена, и эти камни прикреплены к одеянию первосвященника, осудившего Мессию:


— Тридцать! Тридцать, Иуда, на этом
Условились мы (указывает на себя, на судный нагрудник,
На камни: рубин, изумруд и топаз; карбункул, сапфир и алмаз;
Яхонт, агат, аметист; яспис с ониксом и хризолит
С именами колен Рувима и Симеона, Иуды и Левия,
Вениамина, Иосифа и Ефрема, Манассии, Завулона и Гада,

Дана и Неффалима) с тобой (жест обращен к казначею
Общины Месита )
— Да, — отвечает Иуда (Лука Льонелло)".
"Луна Мэла Гибсона


Звукопись, и, как её мнемонический метод — рифма, в поэзии Кравцова пропорциональны метафоре. Звук, рифма и настроение образа каждого стиха книги индивидуальны. Тем вернее внимание читателя приковывается к общему настроению книги: тихого свидетельства, почти добровольной гибели. И гораздо более важном, чем гибель — к началу новой, не поглощённой адом, жизни.

Христианская линия в поэзии Кравцова является основной, не является фоном и чужда навязчивости. Это очень человечная поэзия. Она, кажется, будет одинаково понятна и верующему и сколько-нибудь сочувствующему христианству. Христианство показано Кравцовым не как догма или режим. А как личностный выбор, как образ жизни.

Поэзия Кравцова христоцентрична. В центре каждого стиха — личность (даже если выбран женский образ: таинственная Мария с разбитой склянкой мира, Магдалина у опустевшего гроба, неизвестная самарянка с кувшином воды). От полуживого пациента районной больницы до Мэла Гибсона. Каждая личность воспринимается как Образ Христов, как таинственный Ближний, изгой в мире нехристианском, но автору духовно близкий. Таковы его герои, в которых оживает Святое Евангелие. И, что характерно, Евангелие оживает по мере приближения к завершению акта творения.


эссе ЧНБ
страница Константина Кравцова
Парастас: книга стихов
Озарения: эссе
на середине мира
новое столетие
город золотой
корни и ветви
литинститут

Hosted by uCoz