ДЕТСКИЕ ПЕРВАЯ (пригородная) Младенца твердь кружится и течёт, над ней течёт и детский небосвод, в котором люди хороводят, ведут свой хор, и водят хор земной. Не знаю всех, а может быть, и знаю; сад слов прекрасен и ветвист. Так в комнате соседней праздник тихий, но спящий за стеною слышит. Мне говорят учителя: пустынно поселенье, друзья уходят, остаётся боль, но ведь она уходит — перед самой смертью. Пустынная пятиэтажка старая, любимая, Шанхай мой подмосковный, где родилась, Алина, ах, где родилась; на первом этаже коммуна хиппи. О детская земля: она летает, её на крыльях носят люди света. Они не скажут: улицы пустынны, а говорят: не бойся. У тебя есть Жених. Про Жениха я поняла всё сразу. Ещё сказали мне: люби людей — так мне сказали люди, все из света. Они как ты, они летают тоже. Но я была беспомощно сурова и медлила растить свою любовь. Люблю людей, как любят дети. А деревья и звери так не умеют. И комнатные растенья тоже не умеют любить, как я, дитя людей, люблю людей. Есть воля, ум и память. Все три части хочу свести в одно и подарить тебе, ведь ты как отраженье Жениха — смотри! Дарю! Храни. Вот эту осень, пустынную дорогу, эстакаду, цветных котов — чудесный мир. И осень. Всё это человек: дорога будто мысли, а эстакада — годы перед смертью, когда друзья, родные — все придут. И тогда увидим всех тех, кого любили. Ради этого мне стоит жить. Да и тебе. Придут коты цветные ранним утром, на крыльях разноцветных унесут тебя, меня, всех наших. К Жениху. О мой Шанхай! Ты вспомни обо мне в пространстве том, где ты теперь. Нет недостатка у Христа в пространствах. ВТОРАЯ (осенняя) Как светится листва! Летние звёзды из шёлка вымыты, пыли осенью нет, лишь мелочь брильянтов дождя прострочила мне сердце. Осень любимая, как хороша, великолепна и царственна, Божия осень, ты больше земли. Мёд пью из неба — Божией пригоршни, и я пьяна без вина, без вины ……………………………….. Я люблю тебя. Да, я люблю тебя. Да, я люблю тебя — ……………………………….. и завершилась страница осени, вечных записок о Божиих частностях. Всё судьбоносно, весь мир! Озарён! Дождь-элексир. Я пьяна, я люблю тебя. О декламация листьев, калейдоскоп тополиный, молитвословия девственных пихт! Всенощная вселенной, среднерусский мой мягкий октябрь, я влетаю туда сиротой и бродяжкой, в пух и прах прожившей себя, бездомной, безжалостной, дерзкой (почти), со слезами, и всё же молящейся. Осень, ведь ты как молитва. Как мне не молиться, когда ты Христово крыло? Осенью девственны все городские деревья. Осенью все деревья как вдовы, и мягки от скорби их тёмные школьные плечи. Осень, ты больше, чем счастье. Я взлетаю, как будто меня подобрали на улице, в храм твой внесли на руках. Здесь Пушкин, и Тютчев, и даже Фернандо Пессоа, и далее, все кого я люблю; здесь Джон Донн и Шекспир, и далее, далее… мокрое место, я всех их собой отражаю, я слёзы поэзии, осень поэзии …………………………………….. я расцветаю тем гибельным цветом, той радостью страшной, что людям дана перед смертью ………………………………………. Боль — когда тело цепляется за взгляд, поворот головы, чашку, воду горячую, мыло, одежду. Всё это канет в простую вселенскую осень, как в Клязьму (её берега круты и покрыты монашеством ив кроткоствольных). ………………………………………. Предчувствие радости высшей преображает радость земную. Она расцветает, как не умеет цвести среди плотных вещей, она озаряется, светит! Она будто лист, мягкий и тёплый, на антраците, асфальте, она асфоделия радости в нашем аиде земном. Осень — ………………………………………… и поэт обнимает всю землю, и пестует будто ребёнка планету свою, обречённую преображенью. Во всех поэтах есть нечто огнистое, лёгкое — порою бывает и свет. ………………………………………… Редко бывает, что осень жизни поэта совпадает с осенью жизни вселенной, и здесь завершается разговор о времени года. ТРЕТЬЯ (рождение) Вот так начинается новый росток, сочетая в себе зерно и восток, зрачки зарифмованы с западом, к югу прекрасная рифма: любовь, плёнка билета разорвана: возвещается ангелом срок. Мы все при рожденье своём приходим на север: луга хлопчатого новь, людность жилищных углов, людность близких гробов. Дитя не хочет жить, дитя любое — когда б не обрученье творчества и тела заветной жизни райской; вот загадка любви зверей и ангелов: то сфинкс, то человек. Ангелы ходят и смотрят, касаясь изредка струями ветра сна в электричке (подъехали, город Дрогобыч, продрогла), школы, потного платья из полушерсти, мокрых (теперь уже вечно) волос, старчески мягких, невинно текущих (я никогда не смотрела всерьёз в зеркало), в парикмахерских залах висит нечто грустное. Ангелы смотрят, поддерживая сильным дыханьем дыханье моё, и тело моё, так стремительно тающее вместе с каким-то временем (я была старой, мне было двадцать два года — потом я помолодела) ведь возраст волнуется, будто бы море житейское жизни одной. Тишина прокопчённого дома, духота тесностенной квартиры (так теперь не бывает), шторины синие с серебряной розой ветров — вещи из ангельских рук сохраняют ароматы невинности, они сродни розе и винограду, а ещё землянике и мёду, и яблокам; всему, что я есть не могу. И вот я в хлопчатых полях бытия. Не насекомое, малое, очень цветное, как бабочка, кокон вспоров шелковистый, не змееносец из врат известковых яичных, не из икринки янтарной малёк-вертолет золотистой скалярии — нет! Так падают с большой высоты, не чувствуя боли, так прыгают через пропасть, чтобы спастись от погони, так разрывают все тонкие связи, уничтожают все тонкие вещи, чтоб только вкусить эту молочную тяжесть, которая пахнет немного мочой (у старух и младенцев), истлевает и вянет, и светится фосфором — чтобы сердце упало, услышав родное дыханье, прикосновенье, когда-то чужое, такую же кожу, но чуть погрубей, будто холст, на котором напишут — икону. А ты (я, она ли — не важно) в недрах вожделенного безвременья заходишься в серебристом плаче и смехе, всё та же, и только лишь ждёшь, чтобы дверь отворилась, чтоб дверь отворилась. …………………………………………………….. И закончилась смерть. ЧЕТВЁРТАЯ (утопленница) Как мне назвать и как поведать, как прикоснуться к заживо погребённой святыне, к утопленной в океане святыне, перед погребением завёрнутой в нефтяную плёнку? О ужас, но она жива; как привидение живёт. Вокруг неё подгнивший кедр и медь, и золото, погибших кораблей носы, и ржавчина, и кости, слизь и нити каких-то водорослей. Так вынесло на берег поэзии тело странной гостьи со дна морского. Она встаёт из вод; Она как дива из кино, неоновая фосфорная дива, чешуйчато бледна, намеренно покорна, одинока, как будто вся вселенная глядит на жесты и волнения её, и осуждает фосфорную выскочку, за гибельную непоседливость и пережжённые локоны (когда-то она блондинилась и ездила на лето в санаторий). Господь молчит, молчит и Преподобный. Он не видел женщин. Она для всей вселенной призрак, она кошмар мой детский, грустная утопленница со стеклянными волосами и серыми глазами. Сказал Господь: утопленница будет в раю, когда ты ей согреешь душу. Но есть ли у утопленницы сердце и душа? Была ведь где-то, так Господь сказал. Зову святых, готовлю стол — но ведь она не ест, она не говорит, она иллюзия. Но если — образ когда-то жившей и живой волны желаний, мыслей и зерна горчицы? Утопленница, фея, лучик света, жива ли ты — зову; чьим воздухом жива — тревожусь. Рябь воды. Ответа нет. Жива. Она приходит подышать, встаёт из вод пенорождённая. Вся в путах звёзд морских и роз морских, холодный взгляд сирены, уста в поту морском и укоризненно степенны; она так хороша и неизменна, что я кроплю вокруг святой водой, зову святых на нашу встречу, даже порой лампаду зажигаю. Утопленница доныне и отныне законная моя сестра. Она не знает слов любви, но я кроплю святой водой, как кровью сердца своего кроплю. Молю, взываю, и стараюсь усадить морскую гостью вместе со святыми. Утопленница любит кровь и ужасы, и суеверья, а грудь её вся в плавниках цветастых. Ей несколько неловко в обществе святых, утопленница поджимает губы и замирает, бледных глаз ледок не тает; светятся лица её уступы. Ей странен тёплых высей говорок. Она отнюдь не аллегория, не творческая снедь, не сонная фантазия. Она всего лишь хотелось мне сказать, что мама. Но она не мама мне, не мачеха, а кто-то. Кто она, не знаю. Кроплю святой водой, зову святых, готовлю чай. Она не пьёт. Сидит ужасно одиноко, в кругу святых, и думает. О чём? Не знаю. Встаю из-за стола и чашки промываю. ПЯТАЯ (растение) Мой милый друг, я так тебя люблю, что жалуюсь шмелю, пчеле и шершню (последний как забрался в улей мой, прочь, прочь, разбойник!) жалуюсь, что сердце исчезло у меня. ………………… Я не люблю. Болезни роста: на плече головка (я о растеньях нынче говорю), написано на школьной доске: коричневый плюс белый — равно тёмно синий. Изумлена: да что ты будешь делать, когда всё так, как на доске написано, ведь мы с тобой сидим за первой партой. Вот камень перед корнем нежным, глубоко под землёй. Корень зряч, а камень слеп. Страсть фосфоровидна; брат её неон дан ей вместо мальчика: хорошенькая пара, но мы не так. Мой милый друг, я так тебя люблю, что научу летать и целовать зарю, умою облаком, и нимб позолочу закатом. Нимб ведь радуга заката, и твои руки — улицы Москвы. А может быть и Львова. Я забыла. Но я тебя люблю. ………………………………………. Взорвался стебель, и тянется, и тянется туда, где многоточие и знаки восклицанья, а графики стиха и тяжести как нет. Смысл стебелька тяжёл, он тянет вниз, к кореньям. А вот коренья, чьи слова легки, сбегают вниз, съезжают по перилам; их смысл воздушен. Как и мы с тобой, ведь я люблю тебя. Я сотню раз, я тысячу люблю тебе шепну. Вот одеревенело напряженье, и стебель замер. Почка налилась, стеснила кулачок упругой волей, а та гуляет, будто сок стеблей, туда-сюда. Гуденье вешних вод, и говор крови, и болезни роста; вдруг юное упало существо как шелуха от почки. Но листок — взгляни — летит, играя тканью рая. Брось напряженье. Веянье листвы, особенно берёзовой, послушай. В нём полёт искомый, ведь человек летает лучше ангелов, и золотится плоть не яблоком запретным — благодатью. Возьми её. Пусть не из рук моих, из чьих-то. Мы с тобой прекрасны, ведь мы с тобою — тысяча пространств, мы вздох. Ладонь к ладони листьев. Лети, любимый. ………………… Элегии на середине мира станция гостиная кухня |