ЭТНОЛОГИЯ

(рассказ)


*
Катин отец умер молодым, пятидесяти лет не было. Был красивый, русый и кудрявый. Господи, только бы не в ад пошёл. Катя верит, что Христос её отца, русского, в ад не пошлёт. Хотя какая разница: русский или немец? Просто папа всё русское любил. Катя даже его лица не помнит, а помнит, что всё русское любил; даже ей показал, в чём его видел, это таинственное русское.


*
Катина мама ещё жива, но монахиней, как ей мечталось, не стала: не благословил старец. Прожив в монастыре двадцать лет, осталась послушницей. По старости и состоянию здоровья (монастырь всех не прокормит) вынуждена келью покинуть. Продала городскую квартиру, купила небольшой домик в селе возле монастыря. Часть денег, понятно, осела в обители. За послушание маме позволено принимать паломников. Так игуменья велела. Третья, на Катиной памяти.


*
Мать Сергия хорошая. Шустрая, невысокая и ловкая. Очень перед телекамерой хорошо держится. Смирно и с достоинством. "Мы, — говорит, — не монахини ещё. Даже не христиане. Мы просто болящие люди. Мы пытаемся быть христианами".

*
Катя тоже не назвала бы себя христианской, если бы не мама и детские воспоминания. Все такие воспоминания — неправильные, обидчивые, но страшно крепкие. Именно страшно. Как репей, они цепляются за сердце; и делай с ними, что хочешь. Рана нагнаивается, стекает обидой и усталостью, а Катя витает в облаках над озером детства. Их до сердечной жажды мало. Память своё дело делает лучше, чем любой Владыка. Земной, конечно. Тварный, сказала бы Катина мама.

*
Рассказ начинается с исповеди. Именно в кругу исповедников, возле исповедального аналоя оказалась Катя Ольха. Высокая, плотная, с несколько потерянным лицом, в недлинной юбке и глуповатой беретке.
Когда отец Димитрий исповедует, крестом вперёд, то Кате порой верится, что и она — христианка, той же крови; тоже призвана смиряться и любить. Ведь нет у Кати причин не верить, что именно молитвами отца Димитрия досталась ей немудрящая квартирка хрущёвских времён. Никаких предпосылок в новом мире к получению квартиры не было: Катя денег почти не зарабатывала.
— Отцы… — Делает ораторский, землепашеский жест отец Димитрий. — И дети…
Говорит он нараспев, немного властно, как-то по-архиерейски, но к нему идёт.
— Мамы! Не стойте за двухчасовым утренним правилом аки столп… лучше сказать, аки столб! Дети ведь разбежались, обделались и есть просят. И помните, что дети нелегко переносят длинноту и тесноту наших богослужений.
Это точно. На Благовещение в этом году часы начали читать в семь пятнадцать утра, а литургия (то есть, вечерня Преждеосвященной) началась в полдень. Любит отец Димитрий монастырский устав. Воспитывает души, недоступные страстям. После литургии Катя себя не помнила; не помнила, где находилась. Приехала домой в четвёртом часу пополудни и заплакала. Даже есть не могла. Ничего не понимала.
— Но ведь нам же надо молиться… Кто же будет молиться… Неужели же все с утра наедимся и так, сытые, и пойдём на службу? А кто же будет находиться в храме? Кто же будет разговаривать с Богом? — Взывал далее отец Димитрий.
За Катей действительно водится такое. Порой выпьет чашку кофе, если не причащаться — потом на литургию. А ведь это грех: есть перед службой. Потерпела бы, и досталось бы ей просфорка с теплотой. Теплоту Катя любит.
— Жёны! — Умолял отец Димитрий. — Не морите мужей голодом. Научитесь готовить так, чтобы муж вас любил… как… как… футбольный матч. Чтобы в мясоед молочный поросёночек на столе был; чтобы глазками, янтарными от жира, смотрел, и чтобы травка из ноздрей и из ушей торчала… Милосердие начинается дома!
И христианство — тоже.

*
Исповедь происходила перед началом Великого Поста. Время, когда у всякой крещёной души как бы неволей возникает желание посмотреть на свою жизнь со стороны. И не просто посмотреть со стороны, а даже что-то в ней изменить. И не просто изменить своей волей, а так, чтобы жить с Богом и во Христе.
Одного старца, из современных, спросила его келейница: "Отче, как жить с Богом-то? Не получается". Старец отвечал: "Я и сам не знаю. Слышал, что когда с Богом живёшь, тогда будто этого и не замечаешь".
Катя Ольха за двадцать лет хождения в храм ни одного человека не привела к исповеди. Никого она не воцерковляла. Никого не спасала. И не пыталась. Не считала нужным. Даже не могла сказать, что у неё было желание кого-то привести в храм. Кате казалось, что в храм человек должен приходить сам. Что это его личное дело. Не верилось ей в такое количество страждущих от своих грехов, которое равнялось бы количеству людей, толпящихся возле храма на Светлой заутрене. Проще говоря, Катя видела, что больше помощников, чем желающих помощи.

*
Однако детские воспоминания делали своё дело. Отец Димитрий продолжал говорить о проблемах церковных семейств, в которых всё уже рассчитано и взвешено, и в которых дети просто обязаны быть святыми. А Кате виделся небольшой провинциальный храм, в городке возле монастыря, куда поступила мама.

*
"Тогда русских не было, а был советский народ. Это я очень хорошо помню. Потому что отец слово "русский" произносил негромко и особенно глубоко. Когда был жив, конечно. Он говорил: это русский цвет, это русская пища, это русский обычай. Я прислушивалась к этим словам и присматривалась к предметам, о которых шёл разговор. Лента на волосах, платье-сарафан, гречневая каша.
После смерти отца (мне было шесть лет) мама заболела так, что сама вознамерилась умереть. Однако не умерла. Стала ходить в храм. Дала слово Богу, что если останется живой и дочка её устроится в жизни, то уйдёт в монастырь.
Господь судил иначе. Сначала мама ушла в монастырь, а потом я оказалась в Москве у каких-то родственников, от которых хрущёвская квартира и осталась".

*
"Одно из посещений храма в детстве помню довольно хорошо.
Меня привезли для причащения в небольшой пригородный храм, после дождей окружённый болотиной. От остановки автобуса до храма доски лежали самодельной гатью. Шли по ним. Шаг в сторону — и ты в жирной грязи. Кажется, дело было летом, в мамин отпуск. Отец про посещения мамой храмов знал. Даже как-то надеялся, что она переиначит душную их жизнь. Но мама сетовала на змужество и унывала, не причащалась, потому что венчаться отец не собирался, и как-то устранялась из семейной жизни, которая ведь вся целиком исходила от неё. То первые мои были воспоминания, и я до сих бор болезную о них так сильно, что не передать. Хорошо ли это, не знаю. И вот, в этой грусти, летом, меня повели в храм. Запомнилось изображение Крещения Господня. Возможно, то был образ, самый обыденный, академического письма, а мне казалось, что изображён он на колонне. Само здание произвело впечатление, особенно треугольник с глазом на фронтоне. Другой мир, даже пол шахматами, как не бывает там, за оградой этого белого строения. На образе Кто-то нагой и прекрасный, по самые плечи стоял в воде, а вокруг Него стояли такие же прекрасные люди. Я надолго замерла возле образа. Затем утомилась. Хотела сесть или выйти на улицу — не дали. Всё время люди пели. Слов я не понимала, но казалось, тоже как-то участвую в этом пении. Затем меня поднесли к Чаше. Мама радовалась и по дороге всё наказывала, чтоб я молчала, где были. Дорога была сырая от дождя, жирная, а вокург — сирень, холод и белые цветы: жимолость или жасмин. Что было потом, плохо помню. мама с бабушкой выясняли отношения, кажется. Мира в доме не было никогда.
Второй раз помню храм уже после смерти отца. Мне было уже около десяти или одиннадцати лет. То было в канун Пасхи, на Вербное воскресение, и я убедилась, что чудеса бывают. Они начались ещё в автобусе, идущем из городка, похожего на почтовый ящик, в районный центр, где был действующий храм".

*
Автобус, отходящий в пять часов вечера, был просто битком набит разными людьми. У многих были странные и красивые лица. Как будто их достали из сундука, из книги. Лица — как иллюстрации под веленевой бумагой, из былин, которые читал отец, но ещё не умылись. И вот так, всклокоченные, слежавшиеся, личности поехали в храм. Бабульки, одетые совсем не в шушуны и сарафаны, прижимали к себе ветви вербы. Верба была разная: тонкая, на красноватых ветвях, серебристая, почти голубая, даже синяя — лазоревая! На ощупь — шёлковая. И плотная, желтоватая, на зелёных крестовидных веточках. Катя насторожилась.
В храме оказалось тесно и страшно. Общими стараниями Катю подтащили к иконе: Спаситель на ослике и веточки. Катя была напугана до икоты и уже просилась домой. Наоборот, мама была мрачна, произносила: в ней бес, и хотела остаться.
— Выйди на улицу. Как ты мне мешаешь!
Однако Катю не покидало ощущение, что старухи и старики везли в автобусе огни. Веточки будто светились. Катя думала про светящиеся веточки, и ничего, кроме ног, ей видно не было. Однако было ясно, что и веточки, и огни, и икона — всё это будто чужое, но хорошее, близкое. Что все они находятся над "русским" и "нерусским".

*
На Пасху чудо повторилось. Только вместо веточек старухи и молодые старики везли сумки с пышными пирогами, с майонезными баночками: паска.
Катя сразу поняла, что пироги и творог — всерьёз, но служат лишь признаками чего-то большего. И сама тоже стала серьёзной, строгой и радостной. Ей хотелось петь, читать стихи — словом, всячески выражать свою радость. Она будто стала старше лет на десять. Руки, ноги, голова и речь задвигались как у взрослой дамы. В интонации появилось что-то восторженное, но строгое. Даже пальто на ней оказалось не по росту большое, перехваченное каким-то нелепым поясом, чтобы не болталось. От этого вид у Кати был — как у куклы на чайник.
Ни в кроплении священником кулича, который Катя сама приготовила, ни в майонезных баночках с "паской", ломоть которой вдруг оказался на ладони, хотя Катя "паски" не готовила — не было ничего от кисловатого куяшского хлеба, тушёных с картошкой грибов; словом, всего того, что отец называл "русский". Кулич, за который Кате было стыдно, луковые крашенки, одеяние священника — всё было каким-то южным, другим, совершенно новым, страшно трудным и вместе с тем родным. Каким-то пронзительным, последним, окончательным и неповторимым.
Так и осталось впечатанным в сердце: апрельский лёд, мороз и пожар от свечей. Латунное золото поручей, за которое ослабевшая от долгой службы Катя судорожно хваталась, было немыслимо далёким и холодным. Оно уходило из-под рук.
Когда настало время причащаться, мать подталкивала Катю к Чаше, но Катя не подошла. Не посчитала нужным. Она ещё не понимала, для чего ей нужна Чаша. Мама дома ничего не объясняла. Ясно было только то, что к Чаше надо подходить.

*
Новая странная жизнь, где всё совершалось без объяснений, без уроков и почти без волеизъявления, впечаталась глубоко. Через тридцать лет Катя не могла сказать, что воспринимает всё происходящее в храме иначе. Здесь всё отличалось от обычного человеческого мира, и даже от того возвышенно волшебного, который отец называл словом "русский". Святые были совсем не то, что Вольга Святославович, пятнадцати лет освоивший всю премудрость, умевший летать соколом и бегать волком. Здесь был Христос, Пречистая Его Матерь и Его святые.

*
"Святые прекраснее всего на земле, неотвратимы и необыкновенно требовательны; и потому сердце отвращалось от их пронзительных до смерти взоров. Глядя на иконы, я будто растворялась в них. Только последняя песчинка себялюбия возвращала меня в мир, в котором надо было вставать рано утром, стирать, готовить еду и снова ложиться спать. Святые будто забирали себе мою личную жизнь, деньги, время и сон. Затем и здоровье, и самую способность сосуществовать с людьми. Порой я очень понимала ошалевших от одиночества, не в Бога блаженных молитвенниц, приходских кликуш. Оттого, что сама была в этом роде, и о том знала.
Если бы меня спросили, отчего я хожу в храм, когда считаю все подробности церковной жизни каторгой, я ответила бы не задумываясь: это лучшая здесь каторга. Тогда мысли о смерти и загробной участи во мне были слепыми и беспомощными, но я уже знала, что в мире святых, куда я так странно попала и из которого уже не возваращаются, ничего здешнего нет, и подобия нет. Надо идти вперёд, потому что дорга назад отрезана свыше. В то, что Бог есть, я веровала, хоть как-то.
Порой я слышала мгновенные ответы на свои сетования, и всегда они гласили, что все смуты мои происходят от того, что душа моя ещё темна и недостойна рая. Кроме того, значилось в них, что я слишком умна, или что-то вроде, может, наблюдетельна не в меру. Как Ева с яблоком в руках. Но я знала уже, что то не Божьи мысли. От них я смущалась, дурела и гасла. Сколько раз пыталсь я думать и говорить мило и льстиво, как все церковные вокруг меня, но у меня не выходило, и я страдала.
И всё же святых я полюбила. Душа узнавала их, как циклон и антициклон. Почти никому и никогда о том знании не говорила. Несколько раз пыталась я высказать, что творится в моей душе. Сначала священникам, тому же отцу Димитрию. Затем кому-то вроде подруг. Надо мной потешались беззлобно и по-доброму, но с тех пор я уже ни с кем подружиться не пыталась. Батюшек сие настораживало.
— Больше думай о Христе. — Говорили они. Хотелось спросить в ответ: а вы его хорошо знаете, чтобы так говорить? Однако, не спрашивала".

*
"Христос был страшен, как все вместе святые. И прекрасен, как все вместе святые, и даже более. Он был неизмеримо больше отца Димитрия, старца Сампсона, Царя Николая и Иоанна Кронштадского, если судить по фотографиям. Христа я не видела и знала Его только из книг, но Его знала. Во Христе не было ничего русского или византийского. И Ему вовсе не было дела до того, русский ты или татарин".

*
"Со временем печать, лежавшая на плечах Церкви, как вериги на монахе-страннике, снялась каким-то новым и острым ветром. Мама моя послушничала в монастыре и дочку видеть не хотела, потому что считала меня ведьмой. Я ухаживала по мере сил за старичками-родственниками, а кроме того работала в библиотеке. Ни замуж, ни в киноактрисы не собиралась. Все преподаватели и сотрудники недоумевали: чем она живёт, что ей нравится? Заторможенная, недоумок какой-то.
— Вы не любите людей! — Закричала однажды мне в лицо интеллигентная преподавательница. То было время, когда только что вышли "Белые одежды" Дудинцева и "Тучка золотая" Приставкина. Происходил разговор о любви к людям в библиотеке. Библиотечные девы ходили по небольшому актовому залу в балахонах, увешенных слоганами: "Чтоб не прослыть невеждой, читайте "Белые одежды!"".
— Вы не любите людей! Надо быть жертвенной, отдать всю себя на служение людям! Вы неспособны к любви! Надо взять человека и поставить его на ноги!
Начальница моя прозывалась сотрудницами Любовь к человечеству. Любовь на всенощной одолжила денег мне на свечи, но в понедельник уволила, по собственному моему желанию. За нелюбовь к человечеству".

В то время, с согласия старичков, у Кати дома ночевали такие же неприкаянные личности, как и она. Изредка, тихонько, почти без разговоров. Конечно, разговоры случались, и порой Катя так скверно чувствовала себя после, что даже не здоровалась с человеком, вызвавшим её на разговор.

*
"В храмах стало живее, свободнее и интереснее. И вместе с тем страшнее. Будто вдруг, в один момент, совершилось то, что не могла сделать вся КПСС. Обнажилось глубочайшее человеческое дно, и смотреть на него ужасно. Меня брала оторопь каждый раз, когда приходилось видеть лица и слушать слова людей, входящих в храм или выходящих из храма. Конечно, мне можно бросить в лицо ответом: а ты не слушай! Это будет очень — как теперь говорят — национальный ход. Христу нет дела до национального хода, но в храм ходят в основном грешники. Я не считаю и не считала никогда себя праведницей. Наоборот, не счиала себя и самой великой грешницей, великой до умиления. Я только смутно понимала, что просить прощения у того, кто тебя оскорбил — спасительно. Понимала и то, что надо закрывать глаза на то, что тот, кто окорбил тебя, воспользуется твоим прощением против тебя, и в конце концов тебя погубит. Чем больше ты прощаешь, тем больше пакостей делают тебе. Чем добрее ты, тем больше вокруг тебя зла. Чем серьёзнее ты веруешь, тем откровенее негодование и издевки, тебе адресованные. И тем не менее, надо просить прощения у того, кто тебя оскорбил. Так начинается мысль о той, лучшей жизни".

*
"Первыми, как я заметила, редкие церковные ряды пополнили обеспеченные пожилые гуманитарии. Многие ходили не ради Таинств, а ради идеи Добра и Света, но и это было хорошо. Пожилые дамочки юродивого вида, ходящие в храм ради Таинств, быстро сообразили, что перед ними открылось новое и широчайшее поле деятельности. Старухи, наоборот, испугались за свои рабочие места у солеи. В Переделкино, в момент выноса Чаши, перед алтарём стояло множество старух, к Чаше не приступавших. Так что приступавшие к Чаше должны были проходить сквозь них. И к старухам, и к тому, кого они толкали, священники обращались одинаково строго и даже грозно:
— Братья и сестры! Научимся вести себя в храме. Если бы мы умели вести себя в храме, давки не было бы. Прошу вас, отступите немного.
Во всей этой пестроте, похожей на аттракцион в детском парке, казалось мне, не было ничего общего ни с "Россией", ни со Святыми. И то, и другое существовало вопреки давке в храме, ужасающему невежеству церковниц и надменности чад".

Катя в то время не выдержала: вышла замуж.

*
Невенчанной она прожила недолго: Василёк умер, простудившись на работе. И Катя, и Вася держали два небольших лоточка с хлебом: едва сводили концы с концами, но всё же сводили. На зарплату работникам не хватало, и потому торговали сами. И в дождь, и в мороз: хлеб всегда нужен. Порой управлялись часа за три.
В смерти Василька, в его внезапной и жуткой пневмонии было Божие попущение и содействие Святых. Василёк умер тихо и мучался немного. Катя поняла сразу, что Василька "взяли" у неё. Что пришло Божие вразумление. Промаявшись сорок дней, Катя позвонила своей давней знакомой, иконописице, и попросила привести её на исповедь. Сама могла бы и не пойти. Потому и связала себя сверхответственностью перед иконописицей. Так Катя попала к отцу Димитрию Непотопляемому.

*
Отец Димитрий появился из кельи бегом; он почти летел, сострадательный и внимательный, просто загляденье: труженик и страдалец. Какая-то полная дама, приняв благословение, умилилась: "Сколько же в этом батюшке хорошего, ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО"! Катерина засмущалась: батюшка же — Божий! Христов!
Иконописица толкнула Катю в лопатку, и та, тоже летящей походкой, направилась к отцу Димитрию. Оказалось, они почти одного роста. Катя смутилась ещё больше.
— Ба-ба-тюшка! Не-не-венчанной жила. Полгода.
— Много, — по-деловому ответил отец Димитрий. — И что делать будем?
— Каяться. Сердца сокрушённа и смиренна Бог не уничижит. — Вздохнула Катя.
И тут же пожалела, что так сказала. Что она, самая умная, что ли?

*
"Для меня началась новая и разнообразная жизнь. Незаметно для себя я уверовала и в Царя Николая, и в Царицу Александру, и в старца Сампсона, и в старца Николая с острова Залит, и много во что ещё. Ползарплаты уходило на паломнические поездки, и я до самой смерти вспоминала о них с радостью. Только перед мысленным взором возникали не богослужения и новые храмы с новыми людьми, а нечто другое. Февральский снег на Псковских улицах, покрытые новой известью стены, как некие диковенные останки. Вспоминались тощие оптинские матрасы с клопами, диковатая распорядительница, которая всё норовила меня отделить от других паломников и вытурить из обители прочь. Вспоминались лаврские монахообразные бомжихи. Вспоминались благополучные попутчики, во всём меня поучавшие, будто весь церковный мир только для них и создан. Всё это была Божия благодать. Но России, русского в том, что видела, не было. Было, кроме благодати, что-то новое и даже пугающее. Какая-то разновидность новой КПСС и нового комсомола. Но таких сравнений я побаивалась, потому что сама комсомолкой не была".

*
"Так началось новое наставление в вере. Мама мне многого не объяснила, так что во все прежние годы своей церковной жизни я мелочам внимания почти не уделяла. А тут оказалось, что до меня есть дело всем приходским старухам. Впрочем, со старухами понятно: им нравятся молоденькие.
Возможно, в моём поведении и был непонятный мне самой вызов, какая-то свобода, удаль, что ли, без удали. Пусть так, но я приходила в храм для молитвы, для общения с чем-то бесконечно меня высшим. Я не знаю, так ли это. Со стороны на себя смотреть очень сложно. А от людей не услышишь правды, да и для побдоных разговоров нужна родная душа. Мне Гоподь, как кажется, положил быть одной. Потому что я большая и слабая, и помочь мне может только Он Сам. Но сразу же, как только начались необходимые поношения, которые должны бы стать живой водою, я сообразила, что не на мне свет клином сошёлся. Я действительно сразу же поняла, что так, как со мной, так и со всеми, и ничего необычного тут нет. Но надо было выслушать всё это и от людей, чтобы смириться. Доходило до нелепостей.
— Ты почему в храме не была?
— Болею, не смогла.
Действительно болела, и серьёзно болела.
— Не ты одна такая. Все болеют. Если тебя это утешит.
Пустые пузырьки и бутылочки из-под лампадного масла прежде я просто выбрасывала. Потому что в храме мусор не принимали. Поначалу пыталась уходить с кульком "церковного мусора" в парк и там сжигать. Но зима в Измайловском парке к таким занятиям не располагает. Пузырьки с вазелиновым маслом, покупаемые в аптеке, освящёнными не были. Зато их можно было замочить в воде с содой, вымыть, высушить и отнести за свечной ящик. Теперь меня застращали так, что я в самом деле ощутила грех. И перестала покупать лампадное масло в храме. Стала пользоваться растительным, магазинным".

*
"Есть какая-то удивительная, заманчивая и жестокая прелесть в том, чтобы считать себя светочем, носителем, источником христианского настроения. Что, мол, мы все призваны гасить адское пламя зла своими молитвами и постами. Это поистине ужасная и очень грубая, очень льстивая мысль. Меня, ещё живо помнящей годы советские, алые галстуки и всем примеры, по-настоящему тошнило, когда отец Димитрий начинал эту тему. А это была одна из его любимых тем, не знаю, как сейчас. Когда речь идёт о том, чтобы хоть с малым сетованием и без ругательств перенечти обычные дневные унижения, мысль о своей избранности может быть только корнем безумия. Что и отразилось на душах подопечных отца Димитрия.
Помню, как в одну первую постовую среду, когда ещё Великий Канон, мефимоны, не был дочитан, ко мне подошла какая-то женщина и сказла с чувством:
— Девочка! Что ты здесь делаешь? Неужели не видишь, что у большинства — открытая форма шизофрении, и это почти что неверующие?
Тогда я ответила:
— Мне думается, христиане не думали бы так, как вы сказали.
Женщина смутилась и отошла.
Теперь, спустя много времени, я уже вполне понимаю, как много в нас намешано и злого, и доброго. В любом случае лучше быть милосердным. В словах этой женщины была смертельная и действтельно христианская истина: много званых.
Только тогда, когда вполне освоишься с мыслью, что все неприкаянные досады твои — не особенное что-то, наступит просвет в твоём личном духовном небе. Тогда поймёшь, что не такая уж ты избранница, чтобы осыпать тебя серьёзными скорбями. Тогда смришься и стерпишься с окружающим, что ли, чтобы оно не выталкивало тебя, как вода пловца. Тогда только сама собою, без чьего-либо дерзкого насаждения, как цветок от Божией руки, несотворенно засветится в тебе нечто вроде любви, первая ведущая к ней мысль. Все хороши и достойны спасения, потому что у всех один и тот же дар жизни. Но эта мысль должна быть уже не в голове, а в самой крови сердца.
Я поняла всё сие довольно скоро, потому что иначе не вынесла бы и крошки того, что пришлось. Хотя бы то, что меня постоянно попрекали тщеславием. Мол, мы же очень деликатные, и потому все вокруг должны знать, чего мы хотим. Никогда я так не думала, и никогда в том не оправдывалась.
Да, лучше быть милосердным. Но милосердуя, готовиться сейчас же умереть ради Бога, пусть не физически, а нравственно. Смириться с тем, что с тобой делают люди, потому что Бог может в один момент переиначить все человеческие начинания".

*
"Отец Димитрий порою устравивал показательные выступления для того, чтобы заявить о том, что он не цель посещения храма. И добивался только обратного эффекта. Несколько раз даже я являлась мишенью подобных разъяснений, для всех. С этих пор я перестала у него исповедоваться. А он, в свою очередь, на вопросы своих русалок — велел им быть со мной острожнее. Я это знаю весьма точно. Испытанный и верный приём. Так же поступил он и с моей знакомой иконописицей.
Разница между человеком в храме и человеком вне храма просто мучила мою душу. Порой по целым месяцам я плакала от того кошмара, который открылся моей тихой и слишком впечатлительной душе. То, что связывалось в ней со Христом, окружающему никак не соответствовало. Мало того, я понимала, что не стоит даже искать соответствия. Очередной старец сказал как-то такой же приунывшей личности, как я, но я слова слышала, и они запомнились. Правду распяли, и она воскресла. Правда уже не на земле, и не ищи её здесь. Подтверждением стали слова одного энергичного батюшки, возможно, что даже и отца Димитрия:
— А чего вы от нас, священников, ждёте? Будьте довольны Таинствами. А в остальном мы такие же люди, как и вы. Если такая умная, то и разбирайся сама".

*
Как-то причастившись в день воскресный, Катерина подошла к теплоте. Внезапно крупная и деятельная мамаша вдруг заступила ей дорогу и толкнула на самый стол девочку-подростка. Девочка смотрела широкими от ужаса глазами в слезах.
— Идём, пей благодать. Смотри, как много.
Мамаша обращалась с деовчкой так, как будто та была бесноватой и изо всех сил рвалась прочь из рук родительницы. Девочка, судя по всему, действительно хотела выйти на воздух. Но вела себя даже смирно, не как другие дети.
— Мама! Я только что Христа приняла. И вот, Христос плачет.
Мама сжала рот в куриную гузку и грозно сверкнула глазами.
Катерина скорей-скорей сделала глоток из кокотницы и поспешила в предел.
— Ты что это книгу читаешь? Сейчас читать нельзя! — Прикрикнула на Катю сухая старушонка под самый конец обедни. Катерина, причастившись Святых Таин, сразу отвечать побоялась. Однако сердце нехорошо вздрогнуло.
— Что поют, то и у меня в книге. — Ответил за Катю будто кто-то другой. Такая вот стала книжница и фарисейка. Благодарственные молитвы читает. Затем Катерина как-то успокоилась. Старушки порой неожиданно свою родительскую любовь и заботу выражают. И не только к ней, а к любой молодке. Воспитывают в молодых и непокорных сердцах любовь к пятой заповеди. Или хоть уважение к старшим. Вон, клирошанку Машу бабка Настя в канун Богоявления на выходе из подворья поймала: нельзя в варежке креститься. Даже в тридцатиградусный мороз. Пришлось Маше варежку снять.
Отец Димитрий то же говорит, порой перед Чашей:
— Пропускайте вперёд тех, кто стоит на пороге вечности.
А Катерине в это время — в спину, искусным голосом:
— Девушка, вы мне всё закрыли. Я батюшку не вижу. У меня давление высокое.
Получилось вовремя помолиться — пропустишь мимо ушей. Не получилось — полдня рыдать будешь, пока язва слезами выйдет.
Едва Катя прочитала молитвы, снова вопрос:
— Что это ты молитвослов на лавку положила? Это святая книга, а здесь сидят.
Катя быстренько взяла молитвослов в руки и спрятала в сумку.
По обычаю отец Димитрий сначала давал крест, а потом говорил слово. Чтобы те, кто хочет слушать, оставались, а кому надо — уходили. Облобызав крест, Катя снова присела на лавку. Дама в берете с околышем заметила:
— Сейчас вообще-то проповедь, и поэтому ВСЕ СТОЯТ.
Катя едва не разрыдалась.
— Когда Чаша, тогда стоят. Когда Чашу унесли, можно присесть.
— Ваши проблемы, — ответила дама. — Я вот тоже сижу.
На душе стало горько. Не то чтобы Катя обиделась на даму или пожелала ей ответить. Просто понять не могла, зачем так говорят и так спрашивают. Даже и не пыталась понять, а просто считала такие проявления чувств чужими.
Удивительным было то, что даже холёные молодые мамочки, неизвестно по какой причине приносившие своих громких деток в храм, тоже придерживались этих обычаев. Например, после соборования неделю не мыться надо. А вот как не мыться — не объяснялось. Кто-то даже зубы неделю не чистил.

*
"Посты приобрели значение чего-то самоценного, почти диеты. Кто-то из священников просто не хотел выяснять, какова моя мера. Кто-то требовал перед причащением, даже не в пост, неделю воздерживаться от рыбы. Про болезни и утомления батюшки слушали, но как-то кисло: хилый, мол, нынче народ пошёл. Я батюшек понимала: оправдания — вещь малоприятная.
С семнадцати лет я жила на то, что сама зарабатывала, а подголадывала вообще с детства. Пол-литровая бутылка молока — на два дня. А сколько раз выпивала эту бутылку в один присест, и потом получала выговор от мамы.
К постам мне было не привыкать. Про постный плов знала лет с десяти. Года три, после смерти Василька, скоромное ела только на Пасху. Посты я даже любила. Не понимала только, когда меня попрекали тем, что не пощусь. Я не рассказывала, как пощусь: духовного отца нет. За попрёками в чревоугодии следовали попрёки в тщеславии. Впрочем, попрёки — тоже Божия благодать и средство спасения. Тщеславие моё, надо думать, сотояло только в том, что я как-то уж очень ловко зпоминала все данные мне тычки. Иногда на исповеди священник побойчее выливал мне голову ушат моей вины и надписью: злопамятство. Но зла, именно зла, горя, я не желала никому. Как-то сразу стало ясно, что если злишься, то злость твоя исполнится и на тебе, и на том, на кого злишься. Иначе невозможно: вы уж связаны узами греха. Но если с собой ты управишься, хоть как-то, хоть покаешься, хоть словцо на исповеди скажешь, то судьбу другого, в которую ты вошла своей злобой, ты поправить не можешь, как бы не старалась. А за молитву о другом взыскивается строго. Господь примет её, но ты будешь истязана раза в полтора больше того, что наворотила. Даже то, что замечаешь дурное расположение в другом человеке, взыскивается по счёту этого же дурного расположения, и с тебя же. Все мысли эти я только теперь написала, но они были в моём сердце. Я никогда сознательно никому не желала зла. Если же и подходила к этой черте, как близко — мне неизвестно, то сразу же и сильно заболевала. Болезнью смягчалось сердце. Однако множество нелепых мелочей я помню очень живо, и моя совесть не говорит мене, что это зло".

*
"Помогая в храме убирать, я надеялась приобрести единодушных приятелей. Мне грустновато было смотреть, как прихожане беседуют возле цветочных клумб, целыми кустами, с улыбками на лицах. Со мной даже здоровались редко. Думалось, оттого что не прикладываю усилий и сердца к общению. Оказалось, всё наоборот. Уборка отбирала все силы и время, а приносила только чужие, порой нелепые, просьбы и откровения. Однако, в этом тоже была Божия благодать. Только от объёма работ, от количества улыбок и восторженных слов она не зависела. Единодушные жили как в аквариуме, в каком-то запаянном и совершенно не христианском мирке, который им нравился, и в который они втягивали всех, кто с ними соприкасался. В этом мирке центром была небольшая, уставленная фотографиями, кумирня, над которой витал дух отца Димитрия. Малыми образами стояли бизнесмены, выплачивающие добавку к пенсии и избранные родственники".

*
"Над приходским мирком, как хищная птица, витал призрак ужасной чужой идеи, но я уже поверила "в Россию", и разуверяться мне не хотелось. Только через несколько лет сообразила, что никакой брошюрной России в помине нет.
Есть Святая Русь, а она — не на земле.
Новое, странное государство, в котором люди бегали счастливые, как муравьи, было не Россией. Все без исключения почти радовались заграничным товарам, все их приобретали, хотя самые патриотичные порой сетовали "на одну кормушку". Плоский, однолинейный, но жутко пестрящий в глазах мир, в котором накрашенные мамы тащили в храм своих упирающихся и орущих младенцев, был миром нехристианским. Христианство теперь было бесконечно дальше и шире, чем вся вместе взятая приходская жизнь, все подвиги православных журналисток в монастырях и многодетные семьи батюшек из провинции.
Когда это ощущение прояснилось в моей душе, я просто расхохоталась. В ночное, сыплющее февральским снегом небо. В далёкое, холодное и страшное небо, способное стереть человека с лица земли, если Господь допустит, конечно.
Обаяние храма, слаженности и ловкости приходской, "исконно народной", жизни разлетелось вдребезги. Опало, будто скорлупа с пасхальной крашенки.
Ведь все бесконечные паломничества — только один из видов турбизнеса, а в настоящем паломничестве ты сердцем своим вытираешь прах с могильных плит. Все усилия, потраченные на уборке в храме добровольно — только повод научиться спокойно терпеть чужие укоризны. Все чудаковатые приходские подруги — не более, чем средства разглядеть в человеке образ Христа. Все милые и тронутые умом дамы, у которых настроение скачет так же резво, как и давление — Христовы невесты. Они такие же, как и ты, но ты — это только ты, и никто не заставит тебя кланяться раке Преподобного, если ты не хочешь этого.
Нарочность, незаметная и катастрофическая насильственность, тайная деспотичность приходской жизни последних лет только подчёркивала святость Христианства и его силу. Я поняла, что нельзя выбирать изюм из чёрствой булки, а надо есть всё. Христианство — это как лёгкая, но чёрствая выпечка, которую раздавали у раки блаженной Матроны. Хочется только изюм и мак. А надо съесть всю сухую булку, совсем пресную и невкусную. Только тогда — благодать".

*
"Чем больше говорили о России, чем изобильнее казалась жизнь вокруг, тем отчётливее и резче выступали странные черты нового этноса, который верил во Христа, как когда-то в Ленина и Сталина. Тем понятнее становилось появление в храме дам, ведущих себя как в своём личном служебном кабинете.
Тревожное чувство конца света, близкого Второго Пришествия, озвученное голосом Жанны Бичевской, уступило место новому порядку, совсем не свойственному славянской натуре. Глубокое внутреннее противоречие между "нашим поражением" и "мы победим" обозначилось жутко и ясно.
Одна моя полупомешанная знакомая, сорокалетняя болезненная провинциальная кикимора, немыслимым образом в юном возрасте зацепившаяся в Москве, за мужа-алкоголика, любила частные митинги. Она одёргивала куцую юбчонку и начинала говорить долго и громко, кукольным голоском, что не надо играть на поражение. Впрочем, у неё уже тогда начинались климактерические неврозы, а она не хотела их признавать.
Мне, не красящей волос и не носящей восточных палантинов, пришлось бы совсем туго. Но Господь и теперь явил своё чудо".

*
К отцу Николаю Симеонову Катерина попадала на исповедь довольно часто, но его побаивалась. Побаивалась его широких жестов, живой, непосредственной порывистости и бесконечных цитат из русской классической литературы. Она про себя даже называла его: Достоевский. Отец Николай был обычным приходским батюшкой, никакими особыми талантами не отличался, и о литературе имел представление несовременное, даже несколько убогое. Однако в нём было нечто, что в церковные штампы не вмещалось. Отец Николай людей любил, жалел, и жизнь человеческую очень близко принимал к сердцу.
В самый канун Великого Поста, на Прощённое Воскресенье, на исповеди, Достоевский вдруг потянул Катерину за рукав и сказал:
— Не печалься, мать. Если что, я отпою.
И сам примолк от собственной смелости.
Катерина неизвестно отчего повеселела. Великий Пост начался в глубокой радости.
Наутро она вышла из дому. В магазин, за картошкой. И вдруг, запрокинув голову, посмотрела в небо. Просто засмотрелась в чрезвычайно ясные, от последних морозов, проталины какого-то стального, авиационного цвета.
— Господи, как же это так, что даже в это мирное время я чувствую себя как контуженная, как будто только что с поля боя. Что за война, где война, какая война?

*
На Пасху Катерина решила одеть чистое и новое. Долго думала, можно ли ей сполоснуться под душем: богослужение на Великую Субботу далось трудно. Катя взмокла так, что вся куртка была влажной. Решила сполоснуться.
Крестный ход начался как-то сразу, мощно и страшно, с величественностью некой новой стихии, и Катю увлекло, потащило, смяло невиданное человеческое явление. Она не видела ни земли под собою, ни неба, а только ощущала небесный холод, суровую духоту человеческих тел и всепожирающее пламя. На ступенях храма она поскользнулась, и быстрее, чем её успели поднять, ударилась о камень виском. Как так вышло, не понял никто, но с земли Катерина уже не встала. Глуповатая беретка, лёгкая сумка и почти детская улыбка — это было всё, что от неё осталось.

*
Катина мама, послушница Татьяна, со временем перебралась в городскую Катину квартиру. Повесила свою ряску в шифоньер, сходила в магазин, купила колбасы и спокойно поужинала. Затем, посмотрев на часы, решила пойти на вечерню. Но распухшие ноги слушались плохо, и в храм Татьяна пришла только в воскресенье, на литургию. Поставив свечу о упокоении дочери, всплакнула, что так и не выдала Катю замуж. Впрочем, выдавать замуж Катю она не очень-то и хотела. Только вот Мишка, тот, который жил в соседнем доме с Татьяной, рядом с монастырём, мог бы стать хорошим помощником. Помощь всегда нужна. Да, очень нужна.



на середине мира
Вера. Надежда. Любовь.
гостиная
кухня
город золотой
СПб
новое столетие
москва

Hosted by uCoz