ПОЭТИЧЕСКИЕ РАССКАЗЫ 
ИЗ    ВСЕМИРНОЙ   ИСТОРИИ.



ЭЛЕГИЯ КАТАЛАУНСКИМ ПОЛЯМ


Рим некогда славился солнцем и изобильем;
Рима осколок болезнует нынешним днём.
Где ты, Империя? чьи упования лживые
объединяют весь европейский союз с русопятством,
ради того, чтоб за труд не платить?

Я трудилась как христианка, мне денег за труд не платили.
А теперь мне бросают подачку, и ни за что.

Огромна цена у безделия в обществе,
где труд обесценен до пыли.
Какое казачество в мире,
где гражданин только раб?

Виноградники Галлии одичали,
Меровей ушёл в Римскую баню.
Не началась ещё европейская жизнь,
а уже проклятие гуннов на ней,
на европейской цивилизации.

Ни казаков, ни гуннов теперь.
Представить никак невозможно.
Но, может быть,
некто, как Флавий Аэций, помнит о гуннах и Риме?

Имя Атиллы
освобождало все поселенья людей на гуннском пути,
сплетенье народов ужасное:
в нём теплится странная жизнь.

Заря нового мира уже занялась,
столпотворенье народов явило единый грядущий народ.
О европейский совет, пей из чаши волжского лотоса!
О казачество гуннское!

В храмах давно обнищавшего Рима
лишь христиане остались в трудах и молитвах,
невзирая на то, что трудиться позорно.

Флавий Аэций не ведал об учреждениях люда Христова,
Флавий Аэций рос несколько лет среди гуннов.
Речь их, в которой порою звенел иранский чекан,
ему полюбилась.

Ведь Рим и Империя были святыми словами.
Были? О нет, они есть. Как отец и любовь.
Флавий Аэций, что рос реди гуннов, не позабыл о них.

Здесь, между Марной и Сеной,
на полях каталаунов, на Мориакской равнине,
камы степные не ждали победы,
кровь овцы почернела от горя.

Что тебе в Риме, Атилла степной,
имя твоё выдворяет людей из жилищ,
а ведь Рим — это жизни сосуд
и цезарь земной вселенной,
что тебе в Риме, Атилла? Тысяча языков,
пятьсот на пятьсот: Меровинг и Виценгиторикс,
готы на готов, аланы идут на аваров.
Первая битва народов, Атилла, того ли ты ждал,
приготовив свой дикий костёр?

Европа стонала под варваром; весь европейский союз,
как будет вскоре у нас, гуннами был уничтожен;
имя Атиллы выдворяло людей из жилищ,
вождь не боялся костра.

Флавий Аэций выиграл битву на Каталаунском поле,
он позволил Атилле уйти.
Так поступил бы и воин-христианин,
однако Аэций в тот день мало думал о христианах.
Рим уже не спасти, но в нём теплилась новая жизнь,
как младенец в погибшей утробе,
а пропуски в списках епископов
тянулись почти что столетье.

Меровинг и Виценгиторикс,
а так же предатель Аэция в Рим возвратились с победой.
Всё время в ладони;
Европа осталась жить, соблюдаема к Судному дню.



ЭЛЕГИЯ НА СМЕРТЬ ЧИНГИСХАНА


Звёзды, говоришь ты, предсказатель, гармония мира,
пять вещих светил, пересекших мою дорогу,
как некогда мои побратимы?
Да, они звёздами стали, там, в небесной степи.
Курултай

обо мне, Чингисхане.

Не я ли был в плену у Тангутов,
не я ли ходил диким зверем со стрелою в спине?
Всё это я, волк степи, волк небесный.
Весь мир это степь, предсказатель,
небесная степь.

Не меньше я, чем Сын Неба,
встающий из вод Жёлтой реки Хуанхэ
и доходящий до водной солёной степи Жёлтого Моря.

не меньше я, Чингсхан, чем падишах Бухары,
эмиры Хорезма и Хоросана,
я пил много слёз и ел много крови,
и потому знаю таньгу кровной связи
на вкус и на крепость.

Звёзды, ты говоришь, но Сурожье дикое это,
спалённое, пляски на княжьих костях
мне ещё явятся там, в снах небесных.

Сын мой пировать будет на княжьих славянских костях,
да и вся их порода лесная не продержится тысячу лет,
что же мне до того?

Но дымы ядовитые чует мой волчий нос,
а тоска подступает, как не было даже в пустыне,
без мяса и без воды.
Смерти я не боюсь, хан всего Неба монголов.

Смертью закончатся голод и жажда, болезни и холод,
всё вожделение тела и ярость его. Мне больше не нужно
жизни. Но не к добру пир моего потомка на Сурожье,

на этих бледных костях, затрещавших под досками, нет,
не к добру звуки песен и обычное воинам нашим веселье.

Но как будто и я вместе с ними,
и будто бы места нет более там,
за границами занятых мною земель.
Будто все мы лежим в одной яме,
в одной небесной стене.



НАПОЛЕОН В ЕГИПТЕ

Когда-то я писала легко,
а теперь пишу ясно.

Когда горе подходит слишком близко к душе,
я вижу его как знакомые некогда улицы
или пространства.

Разум в нас — это Наполеон,
вдруг услышавший вечность,
в которую верить не мог.

«Это ли место, откуда ваш Моисей уходил
победителем всех погребённых под песчаником царств,
да, это то самое место.

Эти ли казни доставили ему победу,
когда его мальтийский легион
шествовал среди пыли с красными метками,
да, это те самые казни.

Что я и откуда? Какая такая Англия
может мне повредить, когда
стена справа от меня и стена слева от меня,
и солдаты мои идут посуху,

не страдая от жёлтой злой лихорадки.
И какая любовь крепче моей к своему народу,
будущему народу без границ между французом и немцем?

Что за беды настигают меня,
подобные девам в клетчатых юбках,
кричащих, что впереди Ватерлоо,
проклинающих меня на своём языке.

Но я проглочу их проклятья как влагу
в египетской этой пустыне,
откуда я ухожу,
как уходят из кошмарного сна,
как утопленник выныривает из моря,
и да будет проклят властью моей весь этот Египетский свист
песка и победа мелочи над звездою».

Я не согласна с тем, что думал Наполеон,
да и откуда мне знать, что думал он именно так.

Египетский ад, Египетская тьма,
Красное море.
И поражение слаще победы.



ПЕСНЬ О СРЕТЕНИИ ВЛАДИМИРСКОЙ ИКОНЫ
.

В мороси холодной городища Владимирщины,
кости, зола и пепел,
что ещё надо от народа и страны,
а ведь вот недавно, совсем недавно, триста лет миновало,
да шесть сотен в уме держи, считать —
не пересчитать, всё по-другому.

Вона, злато монгольское, кожа татарская, Тамерлан
при всём татарском уме да блеске оружия нового,
а кони-то, кони у Тамерлана — лебеди!
Белый, чёрный, огненный.
Пространство под ним горит, да так и горело бы, гори ясно.

Не то Чингисхан, за денницу, не то Батый за внука денницына,
сам Тамерлан, орда великая,
страна без границ, народ поднебесный,
воинство разумное, вечное, законы нерушимые,
впредь; Русь в пепле, головы не поднять, а всё же.

Да что мне: пригород бывает лишь один, другого не будет,
есть поезд, а другого не подадут.
Куда б ни ехать, всё одно.
Местность, говорите, местность,
а мне вот улица да переход
слаще человека по сердцу, и людей забыла,
а улицу-то помню, нет её.

Когда приезжаю, туда ли, сюда ли, юг, север, запад, всток,
всё одно, люди помельче местности, а отчего?
Человеколюбие — Божие,
а я не доросла, потому и место дороже человека,
кости там, косточки мои…
Что за Владимир, что за Екатерина — мощи,
а вот храм с орлами да окно помню.

Коломна зябнет, а Тамерлан светится поднебесно, в татарской золотой коже,
клинок его со звёзд упал, месяцем кованый, солнцем заточенный.
Все стихии под ним, и уж мыслю, что Десница в его руку Русь вложила.
Голодно, морось дождит, а моление всё же есть, обычное,

ведь плакали, это я точно знаю, что плакали, и на колени становились,
а после священник слово сказал, и сам плакал, и мы с ним.
Тамерлан спал в то время сном чутким.
Всевышняя рука в его руке, и Русь в ней,
вся година Руси. Вот сон Тамерлана из границ вышел,

а там Воительница, и блеск её паче солнца на весь выжратый пригород,
на всю Коломну, вплоть, босиком, до самой Москвы, да и какая Москва.
Местность, говоришь, пространство! Да я, говорит, не затем сюда пришла,
не затем сюда приходила, городища множить да косточки поливать, косточки,

да пепел кушать, да убиваться от горя, не затем я здесь.
Воительница там, а с нею воинство такое, что орда притихла, братки,
когда такое было, и Чингисхан с Батыем Тамерлану говорят:
схаменись, потомок, ибо место сие свято есть, не даст Она по нему ходить.

А после хоть босиком до самой Москвы, к архиереям да Ангелам,
на патриарший престол, к рассуждению — верным,
к безумствам последним,
на весь мой пригород, к цветам луговым на пустыре.





поэтичсекие   опыты

кухня

станция  гостиная  на середине мира
новое столетие  город золотой  корни и ветви

Hosted by uCoz