К ВЕСЁЛОМУ ЛОНДОНУ 1. элегия на четыре шиллинга с пенсами Здесь, в Лондоне одна тысяча девятьсот шестьдесят девятого, как далеко, как для Шекспира — Ланселот и Персиваль — путешествие усталого рыцаря Амалфеева Рога; золото парка брошено прочь по листве, скрывшей дорогу, и скоро начнётся концерт. Я полагаю, что они жили на четыре шиллинга с пенсами в Лондоне: красавчик с голосом лилии, и тот, в Диккенсовом рединготе, да, на четыре шиллинга в неделю. Поэту платили одиннадцать, как организатору, он важничал, носил очки, горькие складки у губ, был немного заносчив и сильно подвинут умом на мистике; впрочем, мистика его вполне умещалась в томике Гурджиева; а у меня пока что нет спонсора, но есть пенсия, кажется, побольше, чем четыре шиллинга в неделю, но моя пенсия не относится к вещам из весёлого Лондона. Операции с недвижимостью и плачущая мать, рыночный городок, военные оркестры, лабание на еврейских свадьбах — а они же почти Амаргены, они выучили не менее двух сотен пьес, а тот, в Диккенсовом рединготе, он вообще умудрился сочетать Стравинского и Сержанта Пепперса, наверно, он порядочный шизик, да, порядочный, идиот, что ли — поэт изучал Достоевского. Мне понятен и рыночный городок, и поиск недвижимости, и подёнщина, но тогда как будто не родилась ещё та, ужасная, с длинным лицом, белая смерть, коричневый сахар, короче, чудак, тоска, белая королева в чёрном среди радужных людей, первая страсть, победительница на всех турнирах. Поэт вслух читал Маяковского и Китса, а все они, те, кто жил на четыре шиллинга в неделю, его слушали, и солнце было надо всеми — над Ленноном, и над тем, в Диккенсовом рединготе. Солнце было надо всеми, но уже было его немного, какая чушь, солнца хватит всем, но тогда был вечер, сколько-то пополудни, сожжённые концертом, на четыре шиллинга с пенсами, музыканты и поэт, который, кажется, по-особенному притих, стояли и слушали звук катящихся со сцены камней, ребята, мы будем играть так, чтобы все плакали, а теперь только камни и четыре шиллинга, какая прекрасная мелочь! 2. кофейная элегия на первое выступление. Сидели в кофейнях, пили кофе и не платили за кофе, ели растворимую лапшу и пиццы, купленные кем-то, спали — едва ли не где придётся, и, кажется, что были счастливы. Не хочу теперь ни в одну кофейню, потому что уже не будет вкуса, который там, наивно и романтично, не важно, что наивно и что романтично, романтика плакала навзрыд, это была их Офелия, их леди Эпитафия. Нет нереальности, мне важнее моя реальность, московская, дикая, сытая, с ограниченной возможностью передвижения. Не скажу, что помню, что видеть, увы, не могла, но знаю, как пишутся гениальные вещи, которые не торкают сразу, не торкают сразу и всех. Ударник, возвращаясь из клуба в шесть утра в какую-то клетушку, шёл пешком через весь Лондон и не чувствовал усталости. Музыканты играли всю ночь, а слушатели молчали, они играли всю ночь, и это было начало новых течений и волн, новых идей, да что там — поэт, козья морда, смотрел как-то влажно: ты плачешь что ли, чудак? Ударник шёл пешком через весь Лондон и занималась заря. Быть может, после концерта им дали выпить портеру и поесть. Гитара плакала как мать, услышав, что сын хочет стать музыкантом. Но жить далее на подступах к рынку — под тяжёлой рукой отца, невыносимо. Нужно было хоть что-то, скрипка с рыцарским профилем, Римский-Корсаков на старом виниле, и, наконец, Сержант Пепперс. Жизнь завершалась. Она без остатка исчезла бы в трубе, в какой-то немыслимой канализации, не оставив после себя даже упоминания, она бы исчезла, но… Весёлый Лондон просыпался, весёлый Лондон, где солнце напоминало подлодку, как будто ещё Битлы, и ещё никто не сказал: так будет! 3. послевоенная элегия. Адвокатская контора Джайлза и Фриппа состояла из трёх человек; у каждого были слишком свои заботы. Джайлз был постарше и выглядел ну совсем как Джордж Харрисон, хотя усилий, должно быть, к тому не прилагал, просто так получилось. В лицах остальных уже заметна была особая беззаботная округлость. Я иногда забираюсь в такие извилины, о которых лучше забыть, и меня вполне можно наказать за то, что я в них забираюсь. Джайлз был старше, опытнее, он много что повидал кроме музыкальной халтуры на юбилеях, и его слушали другой Джайлз, Макдональд, Браффорд и гитарист. В его перепонках, должно быть, ещё дрожал посвист летучих стен Ковентри, потому электрическая музыка стала ему понятнее и ближе акустической. Впрочем, они все были слегка оглушены железным свистом. Гитарист ещё помнил горький вкус послевоенного шоколада, тощий маргарин в блюде с лапшой и слишком острый томат в приправе; всё названное звучало в сакраментальном миноре, который невозможно было отобразить только скрипкой или смычком, а ведь хватило бы мастерства, который невозможно сыграть на фортепиано, а ведь кто-то из адвокатов неплохо играл на фортепиано, и даже акустическая гитара не в состоянии выразить звуковые сны, посещавшие ум будущего маэстро. Ему снилась музыка, которая рождается только после войны: взрывы аккордов Мусоргского замерли в кристаллах гармоний Стравинского, а темы Римского-Корсакова возникали под смычком американского фермера. Чудовище казалось заколдованной красотой, а гитарист, ещё не понимая, насколько он англичанин и по-диккенсовски нелеп, пробирался к ней через веселье и безумие. Иначе не назовёшь то, что появилось на свет в результате деятельности адвокатской конторы Джайлза и Фриппа. Сны смешаны с реальностью, сны умерли, но музыка осталась, как почти диккенсовы лавки со шляпами и абажурами из старого шёлка и хрусталя, по которым гитариста водил хипповый Вергилий, капризный поэт; он, кстати, возник непонятно откуда и позже, картины из кружев и крашеного мочала, служившие мебелью и декорациями, будто все кокни на свете и все ваганты устроили шествие, как будто внезапно остановился взрыв, как война, через год после которой он родился. 2006 г.
Элегии на середине мира станция гостиная кухня |