ТРЕТЬЕ ЗВЕНО ВСТУПЛЕНИЕ 2002 год. * Томительно видение Москвы, роскошно-летней, знойной, изобильной, и зодческой, и сталинской, и стильной, блестящей от латуни и молвы. Чьи линии к земле и от земли, чьи здания как будто корабли. * Течёт река по южным рукавам, касаясь парка в лиственных узорах. Порой, белея в шёлковых просторах, спешит кораблик к милым берегам. * Душа моя! Как сладко мне с тобою! Порою мне бывает невдомёк, что мы с тобой не в храмовом покое; и совесть осязает уголёк. Так что ж, проедемся, пока ещё светло. Вот катер — нам не надобно весло. * Пленительно сокровище Москвы, медлительной, дородной и добротной. Вот, венчик новостроечки высотной, высотное слегка соседа «вы». * Москвы, ещё не съеденной пожаром. В отличие от царственной Невы, тела московских зданий, их главы в густые воды не глядятся даром. В них щегольства и выспренности нет, но есть тепло и мудрость разных лет. * Душа моя! Рождённая средь звёзд. Что скажет нам истерзанная совесть? Прощением греха не станет повесть, хоть будешь спорить. Вот и Крымский Мост. * Сплетённая из долга и желаний, текущих вспять друг другу, я живу, и зелья заповеданные рву, и принимаю миллион терзаний. * Так совести чудесно остриё, что даже мысль вредит ему порою. Проверь, боец — оно готово ль к бою, иль плен готов — иди, возьми своё. * Однако, среди тёплых вечеров и радостей, не вовсе безопасных, собраний редких и событий частных я вспоминаю пару вещих снов. * Нет, сны я не люблю и снам не верю. Но фото есть и книги — словно сны. Их, словно обретённую потерю, храню вдали от жизненной волны. Кто знает, а может в них жизни поболе, чем в странной волнуемой воле. * И вот, из той, как нынешней, Москвы приходит почтальон, принёс альбомы. Простите, вы с героем не знакомы? Тогда начнём — и с первой же главы. 1. Отец Александр Воскресенский. Герой — священник. Верно, что для места и времени послевоенных лет его явленье истинно чудесно и в нём — на души многие ответ. Герой — как связь. И вот, её немало. Как связь эпохи царственной, святой и нынешней — подземного накала. Во мне иной души и звуков строй. Герой как связь, скрепившая собою не столько с веком век, как с духом — дух. И вот, в высоком памяти покое взлетают стены — наподобье рук. Так сердце постигает неизменность положенного Богом бытия. Так, времени любого современность, благословилась письменность моя. Романс о поэте Мне, замеченной не толком пишущей семьёй, быть с ней связанной не шёлком — школьною скамьей. По салонам — тени пленных, душно и тесно. Жёстких лет послевоенных броское письмо. Зная тьму аудиторий и чужих имён, дух мой — будто не в раздоре, но не примирён. Потому что не на слове в ход приведены не любимые до крови правила войны. Что же? Празднуйте победу; битва на живот. Я на валенках уеду в сорок пятый год. В сорок пятом, я узнаю, там где — Боже мой! — будет мама молодая и отец живой. 2. 1945 год, 9 мая Той Пасхой мир казался обретённым и на века. Хотя глаза солдат порой не о победе говорили, а лишь о боли. Из толпы цветов герой, в своей широкополой шляпе, едва ушёл. Казалось, весь Союз и вся страна сошлись теперь в Москве, и Бога славят за свою победу. А что до песен слёзных во хмелю подарков, поцелуев и объятий — не знаю. Было множество гвоздик, и роз, и хризантем, и фейерверков, знакомств, рыданий, встреч — не перечесть. Народ и ликовал, и волновался, и — вот что чудно — словно бы искал виновника своей святой победы. «Вечер струился — Дунай голубой, с дальних сопок Манчжурии — тёплой волной. Девушек, юношей — славных солдат, я попрошу мне простить — мой язык и наряд, все не запомнила я имена — вечная вам весна!» Никольская уж близко подошла, прикрывши переход. Герой стремился по переходу путь продолжить свой. Высокий и седой. В потёртой рясе. Не новой, но опрятной. Божий храм, где служит он, уж скрылся за оградой. Таким я и запомнила его, не видевши ни разу. Ярким светом, подёрнутом уж патиной, манит большая площадь. Звонкие трамваи ещё не смеют за реку бежать, людей, от счастья немощных, почуяв. Автобусы, чьи синие тела по линии своей скользят смиренно, остановились. Пассажиры их сбежали, чтоб приветствовать героев. И всё в цветах. Всё словно бы в огне, всё бело — золотисто — голубое. А он, всему как будто поперёк, в подряснике пасхальном, длинным шагом, идёт домой. И словно не глядит на пышное победы ликованье. Вот переход. Спасительная сень напомнила собою сень молитвы. Полоски — как ступенечки наверх. На выходе — толпа. Поют и плачут, беседуют о жизни. Мой герой, собравшись весь в одну молитву к Богу, шагнул вперёд. И хлынула толпа. Нечаянно — притиснули, прижали, сорвали шляпу. Сердце поднялось неукротимой ледяной волною и замерло. А в комнате часы остановились. И диван зелёный мгновенно выцвел. Матушка ждала и, как понятно, очень волновалась. Но вот — звонок. Вернулся. Вид его, в помятой шляпе, с жидкими цветами казался бы смешон. Но вот в глазах, расширенных от сильного волненья, улыбки не светилось. Весь народ играл и ликовал свою победу. Москва молчала. С нею — мой герой. Уж позади обстрелы и налёты, и многое, что лучше бы забыть, да не выходит — жизнь не завершилась. И в ожиданье Страшного Суда пока ещё война. Но Слава Богу — жива молитвой. И ни шагу прочь. За всю войну — чужой земли ни пяди. * Года с семнадцатого он проживал без документов — сначала подвал, после квартиру нашёл ему сын; там тишины аршин. Смерти порой приближался оскал; ряса — среди украшений менял. Выжить не чаял — но жил и служил, батюшка-старожил. 3. 1950, 23 февраля А зимой, в канун Великого Поста, будет речь к усопшему проста. Батюшка! Вы — Господу угодник. Будьте же и нам по Богу сродник. Вон и митра зелёная осьмигранная в свете из алтаря. День святой — двадцать третье февраля. Только в митре теперь — Святейший. Так подчас оживают вещи. Лирическое отступление. Может, кто прочтёт из близких чад о московском старчестве доклад. Тема не простая — как служили, медленно и чётко, так и жили. Что до вышних — то, наверно, там кто бывал, тот слово скажет нам. На молитву может быть ответ — только имя. Только да и нет. Нынче вижу то же, что тогда — исповедь не выйдет без труда. И ещё для схожести черты — цветы. * Народ — а сколько жизней и судеб! Россия ведь не любит обобщений. И в ней Москва — рождественский вертеп; спасение, как море из спасений. И чудно то, что не родившись в ней, лишь родственно, лишь косвенно причастной, за десять лет — как будто десять дней, я с ней срослась своею жизнью частной. Народ — лишь слово, но каков язык! По закоулкам муз и кулуарам властей и дум — какой подняли б крик! Искали бы. Да, чувствуется, даром. А я, смотря из третьего звена на улицы и лица, и на души слегка робея — в них разведена как на листе пейзажа капля туши. Городской романс. Я сегодня совсем без денег и вяжу для памяти веник. Завтра деньги будут навряд. Поеду в Охотный ряд. Хоть с деньгами я, хоть без денег — шебутным прощай вечерам. Нынче служба на понедельник — Воскресения Божий храм. Дед мой был беспризорник московский, из рязанской губернии родом. Он Угоднику Божью — тёзка. За талант был любим народом. А маманя в него — всмотритесь! Фотографии рыжей медь. Обо мне, прошу, помолитесь, чтобы не умереть. * Народ. Один на несколько смертей. Пугливый, вялый, немощный, загульный. Он — в искривлённых личиках детей, и в лености губительной патрульных. Он любопытен. И душа его пока ещё не ищет совершенства. Но люди есть, что взяты из него не здешней властью. Иноки. Священство. Так явно говорит с народом Бог. И эта речь настолько непривычна, что мне пора уж положить порог; воспоминанья более лиричны. Гражданственность в поэзии как пыль в гостиной дорого человека. То, что звучит высоким словом: быль от нас на расстоянии полвека. Мне не дано идеями цвести, ни языка построить модуль новый. Но я как воду бережно в горсти несу душой напитанное слово. Бывают похвалы как оплеухи. Но мне милей, хотя и тени — рая. Милее церковь. Скажут мне: старухи. Какой пассаж! Да что старухи знают! В безумии, но, думаю, высоком скажу теперь, что капитал их скромный весь отошёл ко мне. И, ненароком, в моём масштабе стал почти огромный. ЗАКЛЮЧЕНИЕ 2002, 17 февраля Мне припомнилось имя: Костя Нечаев, да ещё на престольный праздник. Где друг другу в пазуху плакались, на чужом хребте отдыхали. Меня словно перышко взяли и помчали на помазание. Зашаталась — так привязали. Боже, всех спаси за старание! Я ж, поправив серую кепку, заспешила — голубчик борзый. Получила масляный крестик и вот тут-то вспомнила — имя. — Скоро мне пятьдесят два года, а прожил я семьдесят лет. Вот, сынок, такая погода. Здесь — мороза и зноя нет. — Отче! Бога живые дали словно бы под землёй в ларе. Но скажите наши печали там, у Господа в алтаре. — Не смотри на печали замять; мне по сердцу ваши края. Даром вам остается память — эта лёгкая тень моя. Свечи тают за две минуты — а теперь есть и восковые. Вот, иконок бумажных запах, потом смоченных и слезами. Образки хороши — а раньше (даже я помню) лишь в два цвета. * Так поиски героя привели меня, моя душа, под свод церковный. А стиль? Пожалуй, стиль — великоват. Объёмистый, как будто угловатый, хотя не без изящества. Извне язык его и сух, и неподвижен. Но то и нужно — вид московских стен, служение священников московских, убористых богослужений строй — всё так, как должно. Всё почти что даром. Всё — как в субботу, от пяти часов до полночи на храмовом подворье. Как батюшка — он светел и устал. Смотри, идёт. Сложи скорее руки; да не забудь, что надобно спросить. дневник на середине мира гостиная кухня станция |