АПЕЛЬСИНОВОЕ ВРЕМЯ

о поэзии Станислава Львовского

Цикл маленьких очерков.


«На цыпочках подкравшись к себе
я позвонил и убежал…»

Егор Летов, «Прыг-Скок»


ЕЩЁ ОДИН АПЕЛЬСИН

*
Морская тема развивается так: экспедиция пробирается к полюсу. На земном шаре, как известно, два полюса. Но экспедиция перепутала Северный с Южным, так что осталось только пробираться к полюсу. На другой планете, обладающей не менее развитой жизнью полюсов может быть и три. В любом случае, экспедиция пробирается к полюсу. Среди судов небольшой флотилии — бывший грузовик, водоизмещением несколько сотен тон. Все суда — парусные; грузовик тоже. Некогда он совершал рейсы из Марокко в Одессу с грузом апельсинов. Или не в Одессу, но в любом случае — Кустурица. Хотя про отношение капитана грузовика к фильмам Кустурицы ничего сказать не могу. Поклон Эдгару По, Колриджу и Акутагаве с Кортасаром и Гессе. Летов, понятно, из текста вынесен; благородный воротничок мешает (не Летову, а капитану).


*
Балканская тема следует за морской, в связи с бывшим грузовиком, возившим апельсины. Капитан, по несчастью, согласился идти отрывать полюс. Думаю, не лишним будет портрет капитана. Молодой человек, вскормленный уходящим навсегда под воду десятилетием, привыкший к Штирлицу и Кустурице, привыкший пить акцизные напитки, на отдых уезжать в Хорватию или куда-либо ещё на Балканы. Словом, один из тех характеров, которые создали «Сплин» с его «Англо-русским словарём» Минус добывание денег в английских садах сбором яблок, житьё в сырых палатках и говорение на интернациональном языке, например: удалось ли вам развести двух чичиц на соль? Нет, на любовь. Минус утомительное скитание по европейским закоулкам (он всё-таки капитан) и плюс ноющие до сладкой сердечной боли московские воспоминания.


*
Львовский описывает поток сознания русским языком, так же как и современную англоязычную поэзию — русским языком, и это заметно не сразу. Львовский ведёт нечто вроде судового дневника. Язык как море; прогнозировать его поведение трудно, но порой возможно. Все стихи Львовского напоминают одну дневниковую запись, разбитую на часы и минуты. При чтении подряд вся книга — одно стихотворение.

Сейчас, среди одноцветного апельсинового льда, уже не важно, великий или высокий поэт (поклон Цветаевой), потому что поэтов много, и даже больше, чем критиков и читателей. Вес и значение всё равно определяет время.


*
Небольшая флотилия, на палубах которой остановилось время (ну, и замёрзли все апельсины), хоть и затёртая во льдах, подаёт свои сигналы на континент. Сигналы доходят, а континент (девяностые) уходит под воду. Флотилия и те, кто остался на ней, оказались обречены и нелепы одновременно. В вычисления вкралась ошибка.


* * *
там где заворачивает трамвай       возле НИИ Дальней Радиосвязи
я беседую с одноклассницей наши родители работали вместе
теперь все работают по отдельности        в самых неожиданных местах
НИИ Дальней Радиосвязи закрылся…


«там где заворачивает трамвай…»


Причём, ошибка двойная. Пока говорили о том, что континент (страна СССР) исчез, исчезло нечто более важное: нестойкая, зыбкая, мальчишеская почва небольшого и очень долгого десятилетия, в течение которого развалилась страна (разговорное). Исчезло значение книг, фильмов, слов и отношений, которым население этого десятилетия придавало почти религиозное значение. Случилось чудо наоборот, как минус единица. Десятилетие оказалось материковой платформою, на которой и располагался континент. Этот катастрофический и смешной одновременно вывих чувствуется в поэзии Львовского. Письмо его поэзии — дневник катастрофы наоборот; как мне видится, отсюда и его многочисленные, как проявления невроза, сбои: отсутствие знаков препинания, больших букв и другое. Что неоспоримо важно графически, для стиля, но ведь и кроме стиля…



*
Материковую платформу, на которой располагался утопший континент, лихорадило за десять лет несколько раз. От «Русского поля экспериментов» (перестройка), до «Армагеддон-попса» (дефолт) и «Реанимации» (нынче). «Апокатастасис состоялся» — цитата. Получилась довольно интересная вещь, и вот какая. Поэт, вполне чуждый активного нонконформизма, как Львовский, склонный скорее согласиться и принять умом нынешний оранжевый глянец, — нутром его никак не принимает, сколько ни корми. Может быть, об этом неприятии не знает и он сам.




ТОПОГРАФИЧЕСКАЯ КАРТА ПОЭТИКИ

*
Станислав Львовский стал известен сразу и довольно рано (начало 90-х). То, что он читал, запоминалось. Стихи раздражали, казались узнаваемыми и оставляли ощущение письма от почти забытого знакомого. Казалось, так уже многие писали, а интонация и язык были новыми. В чём новизна, не сказать; возможно в том, что поэзия Львовского внесла в букет словесных яичных макарон советского производства (а были вкусные; самая флотская пища) — острый привкус корейской вермишели. После которой — до жути — хочется пить. Стихи казались непритязательными (что-то вроде верлибра), почти простыми и об очень важных вещах. Но и нестойких вещах — так же, как и важных. Тогда Львовский чем-то внешне походил на молодого Блока.


*
«Стихи о родине» кажутся — именно кажутся! — книгой цельной. Присмотревшись, начинаешь различать циклы, а порой даже временные пласты. Как раковины в песчанике поэтики. Преобладает интонация отказа, ухода, великой нерешённости с нотой нежелания решать, с диезом отчаянной надежды. Хоть кто-нибудь, хоть когда-нибудь, пожалуйста. «Я» «Стихов о родине» пластичен, многолик.


* * *
перечисли меня по пальцам одной руки
меня более чем хватает
один не справившийся
один опоздавший
один очень испуганный
один постоянно
засыпающий на ходу
и ещё один
безымянный

«перечисли меня по пальцам одной руки…»


*
Ближайшими точками отталкивания окажутся, конечно, питерско-московские поэты 80-х, из которых Львовский «вышел», исчерпав и завершив присущие им идеи: Ерёменко, Айзенберг, Гандлевский. Что касается субкультурной подоплёки, то она достаточно прозрачна и внятно переработана, но и хорошо считывается. Это американские поэты-битники и Егор Летов. В некоторых стихах, более ранних, слышатся интонации Айги и Бродского, но развития не получают. Наоборот, это ещё одна «точка отталкивания».


*
Поэтика книги замечательно эклектична. Стиль отличаются не столько новизной, сколько востребованностью в нынешней поэтической ситуации. Словом, очень модная вышла книга. Имеется в виду не заманчивость и доступность смысла. Говоря модная, имею в виду прежде всего графику стихов и попытку сочетания несочетаемого в лексике, одновременно. Строки то макси, сверхплотные, как гобелен на портьере, то мини (девичья майка). И та же турецкая майка, сленговое слово, на фоне гобеленовых портьер особняка. Пробелы в середине строки, возводящие к Айги, однако при внимательном чтении восходящие к «Мелике» Сергея Завьялова (у обоих поэтов стихи в минорной тональности) .


* * *
полина ивановна говорит марии
андреевне: всё-таки воздух       великое дело
и потом        на земле
хотя бы изредка необыкновенно полезно
в     э  т  о     в  р  е  м  я     о  б  е         п  а  р  я  т     н  а  д     б  е  з  д  н  о  й
да         соглашается
         мария андреевна да это вы очень верно
заметили        полина иванна…»

«полина иванна говорит…»


Уместно и нервозное обращение с грамматикой. Например, снятие знаков препинания и прямой речи, а так же — написание имён собственных со строчной буквы. Грань между текстом и речью становится почти незаметной. Пласты намокают от речи, как от воды, сливаются. Львовский использует даже латиницу в кирилличном тексте. Пишет русские слова латиницей и иностранные — русскими буквами. Всё это и создаёт «модную» стилистику книги. Что, кажется, должно контрастировать с названием. Однако происходит не совсем так.

Сквозь модельную словесность в «Стихах о родине» сквозит то, что для меня является «стихами о родине« Нечто можно сравнить с географической картой в динамике (или же с отложенным на время судовым дневником). Фамилия автора (Львовский), неоднократное упоминание Польши и её городов (Польша входила в состав России), упоминание городов России, а так же событий происходивших в названных городах. Всё — свидетельства погибшего континента. Карту, подобную географической, составляют имена людей. Как-то: бывшая жена, одноклассники, знакомые, любимые, приятели, ныне живущие за границей. Итого, имеем две среды, которые почти что не соприкасаются и являются частью целого. Как воображаемые близнецы, брат и сестра. Как муж и жена. Первая — апельсиновое желе. В нём застыли мелкие личные реалии, на которые автор смотрит через увеличительную лупу. Вторая — РОДИНА. Страшная, ходящая под ногами, и до которой теперь, в жутковато оранжевое время, дела почти никому нет. Даже тем, кто о ней говорит. Однако поэт именно потому и поэт, что говорит о том, что оставлено «по умолчанию»


*
Просодия стихотворного потока Львовского близка к разговорной речи. Но разница очевидна, как разница между магнитофонной записью на бобине и посланием по электронной почте. Львовский не пытается записать речь как нечто самоценное. Не играет с ней в различные концептуальные игры. Он фиксирует неправильности речи именно настолько, насколько позволяет зыбкое равновесие стиха (строчки). Амплитуда лексем просто рискованная: от церковнославянизмов до жаргонных. От диалектных слов и детских песен до английского сленга. В стихах Львовского вообще много предметов. Серебряная ложка, мобильный телефон, джезва, вдруг возникающая рядом с джазом. В этой аллитерации есть нечто панковское. Звукопись Львовского — сейсмограмма речи. У любого другого поэта такие сочетания смотрелись бы безвкусно, дико, эпатажно. У Львовского они даны с мягкой иронией или с горечью. Чувства и переживания, ведущие к возникновению и раскрытию чувств, становятся объектами культа. Чувство приобретает отчётливость сувенира. Кажется, что все упоминаемые предметы в этом мире становятся объектами культа.


*
Львовский пишет довольно большие поэтические полотна и редко когда называет их. Соотнесение фрагмента текста с целым текстом осуществляется через первую строчку или по первым словам. Если названия возникают, они кажутся как бы случайными и необязательными, однако весьма точно передают характер текста: «Диалоги», «Утром в газете, вечером — в куплете», «Абонент #37036», «Из кино» и др. Иногда в названии проскальзывает юмор: «Диалоги» — и «Диалоги» Платона. А, кроме того, излюбленный жанр «метафизической» прозы начала 19 столетия. «Из кино» и популярная песня на стихи старинной студенческой песни «Из вагантов»; «Абонент #37036» и «Агент 007« Это уксусный юмор.




ПО ОБЕ СТОРОНЫ

*
Книга «Стихи о родине» состоит из трёх частей, построенных принципиально по нехронологическому принципу. Хотя ощущение «внутренней хронологии» остаётся. Первая часть — наиболее насыщенная, плотная и фактурная. Начинается со стихотворения «в клубе «Дача…»». Вторая часть более лиричная, как бы сжатая и в то же время именно в ней раскрывается основное пространство книги: «Диалоги», «полина ивановна…», девять фрагментов без названия («стёртый аверс тессеры…») с припиской, стихи на английском языке (я бы сказала: стихи о словах и поэте), «долгая зима 91 года…» и другие. Третья часть книги наиболее полихронична. В конце книги оказываются стихи, написанные в начале 90-х. Круг замыкается. После прочтения последнего стихотворения книги («если слово слову…») возникает желание вернуться на первую страницу, будто продолжение находится там. Будто какой важный смысл потерялся где-то по дороге.


первая

* * *
все непрочитанные сообщения от всех
выбывших адресатов…


«все непрочитанные сообщения…»


Текст о забытых просьбах. Сообщения понимаются с первых же строк не только как реальные SMS, не только как тексты, но и как молитвы (кричим неразлучные мои рассечённые кричим теперь так: / излечение неизлеченных неизвлечённых / кричим сквозь кириллицыны лохматые безголосые связки). Молитва очень напряжённая. Причём прочитанные сообщения упоминаются в одном тропе с непрочитанными. Грань между тем, что считалось существующим и тем, что считалось несуществующим — пройдена. Существующее становится такой же реальностью, как и несуществующее. Признак скорее религиозный, чем философский. Ведь у поэта отношение к своему творчеству почти религиозное. Знаменательно упоминание народной песни (степь да степь). Поэт осознаёт себя частью уходящего этноса: «геометрия на земле без лица« Эта «земля без лица» выражает переживание личное и очень глубокое, как война. «Земля без лица», как мне видится, переживание связи мировой катастрофы и личной, войны наоборот: апокалипсис=апокатастасис. Две стороны тессеры.

Точка зрения лирического «я» на протяжении всего текста динамично передвигается. Скачет, как стрелка компаса, ища полюс. Движение её начинается как бы издалека, с неявного, но хорошо читаемого отношения «я»-«они» (непрочитанные сообщения), продолжается неудержимым стремлением к соединению «я»+«они»=«мы» (рассечённые всех неразлучных), затем «мы» усиливается до того, что вбирает в себя минорное «я», затем вдруг перескакивает на жёсткое и ясное «ты» (вот же равви кто просил тебя говорить так подробно) и завершается почти соединением «я» и «ты», обращением «ты» к своему «я» (постарайся). Сообщения как люди.

Изменяется «я» изменяется и скорость всего стиховоо течения, возникает рассыпающийся поток. «Я»-«мы» — «смотрим приближая к глазам разглядели« «Ты» — «засыпай просыпайся здоровым». И в финале, когда все лица как бы сливаются в одно беззащитное «ты» — «закончилось уже / задохнулось то есть / произошло / постарайся« Кинематографическая пластика сжимается до критической массы, так что из образного ряда данного текста не выйдет даже клипа.

Мотив иссякающей материи, болезненной материи и даже последнего наслаждения, доставляемого умиранием материи, проходит через всю книгу. В стихотворении он начинается с классической «саднящей гортани» (она рифмуется с «кириллицыными безголосыми связками») и народной песни. Продолжается «рассечёнными всех неразлучных» (мотив неродившейся сестры, чистой и острой детской любви) и «неразлучными моими рассечёнными« Завершается «постарайся не задохнуться» и «прочлось задохнулось / то есть произошло / постарайся». Финал стихотворения пронзительно открыт, как зубной нерв. Повторённые слова, нервозно, выполняют функции регистров, интонация повышается. Описание разнообразных болевых ощущений, испытанных лирическим «я», похоже на топографическую карту: (сердце заходится утренней астмой, нагоняет и опрокидывает валит с ног, тащит по глине волоком и силком, визгом раскусывая суставы в острую крошку, втыкая с размаху соломинку в сонную кровь). А отсюда рукой подать до канонического представления о вечных муках.




вторая

*
Во второй части особенно запомнился текст без названия, однако структурированный. Я бы назвала его «Девять фрагментов с припиской«. Самый красивый и самый сложный текст в книге. Включает в себя девять фрагментов (или подструктур), а кроме них — ещё и «приписку», которая не входит ни в целое, ни связана конкретно с каким-либо фрагментом, хотя смысловые и сюжетные переклички читаются ясно. Но именно «приписка» является закрепителем, как в фотографии, всего текста. Возникает особый, пластический, полимерный (Н.Ч.) вид структуры — трансформа, по определению Игоря Вишневецкого. Кстати, одна из книг Вишневецкого так и называется — «Трансформа»


*
«Девять фрагментов» («стёртый аверс тессеры») напоминают короткую эпопею в стихах и в письмах. Жанр не обозначен, текст принципиально оставлен без заглавия. Это позволяет освободить восприятие читателя от лишних впечатлений.

Вот сюжет «Девяти фрагментов». Лирическое «я» (можно говорить и о герое), пережив некое сильнейшее потрясение, начинает новую жизнь, в которой большинство вещей кажутся ему чужими, но которые необходимо принять и освоить. Однако воспоминания о прежней жизни, прежнем мире, до катастрофы, возвращаются и решительно вклиниваются в новую жизнь, и она в конце концов иссякает. Если сопоставить сюжет «Девяти фрагментов» с сюжетом плавания в потусторонний мир, то апельсиновый капитан снова займёт своё место на мостике, чтобы в час отдыха занести в журнал увиденное во время вахты (возможно, что и ночной; ведь в Аиде темно; чем не полюс).

Первый фрагмент чрезвычайно насыщен, так что кажется похожим на начало какого-то несостоявшегося нового мифа. Здесь есть всё: и монета, и подземное царство, и его пленники (вызванная из Аида античность, что характерно, кстати, для барокко), и исконная решка, и тяжеловатые родственные отношения. Несостоявшийся миф (как и не состоявшаяся сестра) напоминают в целом контрапункт. Вернее, стёртый аверс тессеры. Лирический герой устал блуждать в воспоминаниях и ожидает смерти, сознавая свою невостребованность в новом мире. Тенями пляшут — эвтаназия, боязнь похорон, боязнь старости и т.д.

Хтонические мотивы первого фрагмента сменяются новозаветными (Страшный Суд): сухие кости, кто-то дует в трубу (смерть), идти вполслуха, смотреться себе в сизое небо (тоже смерть), новокаин (обезболивающее), хлороформ (то же, только гораздо более сильное). Новокаин и хлороформ напоминают о вечном покое.

Образ неба-обезболивающего, медикамента-религии (опиум для народа) характерен не только для Львовского. В «Стихах о родине» много таких строчек. Не хочется говорить о неоднозначной «новой религиозности» Интересно, что в этом отрывке возникает невольная перекличка с поэтом — прямым предшественником Львовского по времени вхождения в литературный процесс (середина-конец 80-х), но стихи которого появились чуть позже. Это Константин Кравцов:


Ангел-хранитель больниц и гимназий,
Вот твои ветреные хризантемы:

«Лазарева Суббота»


Неожиданно, утешительно и болезненно во втором отрывке возникают надежда и какая-то мучительная «любовь к небу»: льётся прямой эфир. Всё-таки прямой. Что-то башлачёвское возникает в этом отрывке, но намного скупее и строже. Последнее утешение у дверей в Аид. Вспоминается Лемовская »Рукопись, найденная в ванной«

Обращения к религиозности, встречаемые в творениях Львовского, можно разделить на две части: протестантскую и православную. Православная почти всегда находится в тени, а если и показывается, то под защитой каких-то детских, почти бытовых воспоминаний (ехали с первой женой от батюшки, жившего в Курчатове, и герой объяснился своей первой жене в любви). Протестантская — наоборот, подаётся наравне с хлороформом и Нью-Хейвеном.

Третий отрывок замечателен лексической пляской (рядом с огоньками — downtown). Лексемы, подобно рою мух, обрисовывают черты ведущего образа: «жизнь глядит… волком» — через большой интонационный пробел: «как будто чужая» — «голубиная… неживая… стая». Зыбкое утешение, надежда на продолжение, на вживание в новый мир терпит крах. Происходит разуверение. Наиболее остро человек переживает разуверение в двух вещах: в религии и в любви. В религии, порою, даже сильнее. Шок от разуверения символизирует скульптурная голубиная стая. «Воробьиная, отчаянная, хищная, тревожная» — у Летова в «Вечной весне».

Крах прежнего мировоззрения погружает поэта в себя, посмотреть на свою изнанку — вот четвёртый, кульминационный фрагмент цикла. Валидол замораживает слова (обезболивающее, заторможенная речь), речь (пауза, молчание). Между «слова» и «речь» стоит запятая, хотя в целом текст не пунктирован. Мановение этой запятой подбрасывает интонацию, это вектор к полному растворению, молчанию, условному небытию (именно небытию!). После слова речь следует значительный интонационный пробел, и затем возникает слово «язык« Сильный мятный вкус таблетки делает язык нечувствительным к другим вкусам и ощущениям. Однако исчезает и вкус языка как лингвистического понятия. С ним будто бы уходит последняя связь с прежней жизнью, и остаётся некое странное существование. Вспоминается строчка из стихотворения Сергея Завьялова: «язык он забыть« Здесь важно заметить важные для текста «медицинские координаты«. Новокаину и хлороформу, когда-то употреблявшимся (да и теперь, хотя редко) для анестезии, почти открыто противопоставлены валидол и алказельтцер, употребляющиеся для снятия абстинентного синдрома. Кстати, валидол, согласно одному из проектов Госдумы, признан веществом наркотическим (!!!). Такой вот опиум для народа.

Вкус к новой жизни накрывает с головой, и теперь герой ведёт полуживотное существование. Хотя со стороны оно может показаться вполне интеллектуальным. Он читает Тита Лукреция Кара и Дарвина, слабо вникая в содержание, но получая удовольствие от формы.

Сотериология — новое творчество (или хлороформ — алказельтцер). Герой, оказавшись в новых условиях, поставлен перед выбором, но выбор этот условный (!); как будто кто его уже сделал за героя. Герой пытается, предварительно убедив себя, что есть некий третий путь, двигаться по нему. Но этот путь тоже условный, как и выбор; герой (поэт?) чувствует условность. Валидол или культ (может, даже идея третьего пути) — должен бы удовлетворять и сотериологическим исканиям, и хтоничной яркости. Однако связи, вроде бы идеально работающие, дают сбой. Герой пока цепляется за свою идейку и пытается спрятаться за собственный и за чужой текст. В четвёртом фрагменте возникает образ общества, основой которого является наркотическая грёза. Не героин или кокаин (общество изгоняет из себя наркоманов), а грёза, вызванная медицинскими препаратами наркотической группы. Общество под наркозом (льды вокруг, степь да степь), и с апельсиновым (поверхностным и резким) вкусом. Капитан продрог; его знобит.

Согласно предыдущему фрагменту, язык — последняя связь между прошлой, настоящей жизнью и жизнью с отсылкой. Минорная интонация доведена до абсурда. Так вода увеличивает предметы, находящиеся под ней. Образов воды у Львовского много. К воде можно отнести образы снега, дождя, слёз, плача, льющегося с небес новокаина. Вода возникает всегда как бы свыше и влечёт за собою внезапные изменения или впечатления. Вода предвещает катарсис, но катарсис может и не наступить. Итак, надежда на новокаиновое небо разрушилась, настоящего герой пока представить не может, а вокруг по-прежнему нечто вроде царства теней. И загадочная, потусторонняя тессера никель дайм «со слепым профилем мёртвого чувашина« Однако вдруг появился звук, и сразу же весь текст потянулся вслед за ним, приобрёл более строгую организацию. Может быть, крик бабочки, может быть, спрятанная в углу сердца молитовка. Чёткими становятся «необязательные рифмы» Львовского, не лишённые какой-то плюшевой утончённости: «страниц — голубиц», «в решку — не тетешкать« Из подвальной глубины поднимается жаргонный пласт, но ему противостоит сакральный. В результате остаётся какой-то домашний, материнский звук (тетешкать).

Сюжет данного фрагмента кажется взятым из прочитанной в детстве книги. Назвать эту прочитанную книгу почти невозможно. Это могла быть и «Синяя птица» Метерлинка, и «Приключения Тома Сойера» Марка Твена, и «Крысолов» Цветаевой. Важно, что это книга из детства то есть, из настоящей жизни. Образ мальчика, с зажмуренными глазами (слепого) идущего на звук, возможно, и вызовет ассоциации с Орфеем. От прекрасного мифа о певце остался — »слепой» профиль мёртвого чувашина на тессере.

В шестом фрагменте возникает тема азартной игры. Однако это не просто игра, а, скорее последствия собственной инертности. В первой строчке — орёл (к тому же, голландский), а во второй — не менее, как разговор с покойным. Герой, идущий на удивительный звук, достигает Центра. Он вынужден дать простой ответ, но он безответен, так как сознал свою ошибку. Снова пытается схватиться за новые культы. Интеллект не выручает. Желание катарсиса, очищения от собственной неправильности, приводит к интиму. Или к любви? На весь достаточно большой для текста фрагмент — всего два интонационных разрыва, и оба — в строчках о «любви« Пока она доступна только как «медленные отпечатки«

Пятый фрагмент — путешествие к подземному царству, шестой — подобие суда (причём, в качестве судьи выступает покойный с хрестоматийной для новой литературы фамилией Сергеев). Седьмой фрагмент назвала бы «точкой адаптации», начало новой невольной жизни. Жизни — вывернутой наизнанку (чудо наоборот; деревья за лесом). Жизни, в которой небольшая экспедиция (с апельсиновым капитаном во главе) является единственным свидетельством ушедшей в небытие цивилизации. И даже больше: того рокового десятилетия, когда все моряки были молоды и смотрели умные фильмы.

Повествование начинается после промежутка беспамятства, о котором в тексте не говорится. Лирическое «я» сравнивает время, «до тессеры» и «время с тессерой«. Обнаруживает, что сущностной разницы нет; способность к различению (света от тьмы, зла от добра, подделки от подлинника) утрачена. Границы живого и неживого стёрты. Лирическое «я» видит себя как «живое, но мёртвое», а те, кто остался за «тессерой», наоборот, становятся «мёртвыми, но живыми« Подобно древней мистической реке, бушует холодная вода в стакане, в который бросили алказельтцер. Слабое порой оказывается вечным, а сильное — хрупким. Имена знакомых собираются для лирического «я» в мартиролог. Так, в седьмом фрагменте появляется то, к чему вели поиски в предыдущих фрагментах. Поиски состоялись — можно сказать, как и о жизни в целом (?).

Львовский становится невероятно убедительным в перечислении «мелких вещей«. Мартиролог вещей, тщательно ухоженный и расписанный по часам. Разнородные слова, названия, упоминания — как бы сами собой устраиваются в нужном месте и в нужном порядке. Нужен хороший слух, чтобы суметь из такого простого ряда, как перечисление, извлечь аромат времени с небольшим вектором в будущее.

В восьмом фрагменте говорится о двух вещах; аверс и реверс.

Во-первых, о родине (обрекающие меня / нейзильберу аушвицу меди и джезказгану). Родина, как нечто вроде концентрационного лагеря, и наоборот, концентрационный лагерь, ставший уже родным. Потому что люди живут везде. Родина как сокровищница. Родина как последняя монета.

Во-вторых, о последней монете, разбившейся на множество осколков (металлический мусор, половинки копеек, половинки никелей, половинки пятирублёвок). Все они копятся в «сердечной горячей сумке где шила от серебряной мыши не утаишь«

Фрагмент имеет и другой смысл: любовь к деньгам, никак не связанная с понятием родины. Лирическое «я» будто осуждает себя за эту любовь. «Деньги» (копеечные) приобретают значение мелких воспоминаний, они перекликаются с «мартирологом». Они связывают лирическое «я» с той, прежней жизнью. Они вызывают воспоминания о родине. Хотя бы то были всего «смешные глупые орлы-решки без царя в голове« — шальные деньги. Монета приобретает вид последнего свидетельства родины.

Девятый фрагмент, начинающийся как завершение письма, представляет собою свод неписанных правил, по которым изменённый герой существует. Свод этот расписан осторожной иронией. Аналоги «большой анестезии» из первого фрагмента (новокаина и хлороформа), алказельтцер и валидол, оказывается, вовсе не одно и то же. Валидол попадает в контекст невольных воспоминаний, которыми не следует очень уж увлекаться. О какой именно штуковине в Лос-Аламосе идёт речь, автор не уточняет. Однако, если посмотреть на книгу в целом, Новый Свет, в виде Соединённых Штатов, представляется лирическому «я» чем-то вроде искусственного небосвода, искусственного мира, почти антимира.

Ироничный тон девятого фрагмента сменяется отчаянным и резким тоном приписки. Как будто действительно перевернули монету.

если когда и увидимся то на мосту         через рейн сену оку или одер или дунай
на крымском мосту        через москва-реку потомак


Мост через реку — связь между миром «мёртвых живых» и миром «живых мёртвых« Нечаянное и в то же время ясное «ты» обращено к робкому юному образу, веющему во многих стихах книги (девочка Аня, первая жена, дочка, возлюбленная). Это подобие Психеи, покинувшей лирическое «я», но в то же время вспоминающей о нём.

В «Стихах о родине» много образов зверей, и почти все — игрушечные или мифические. Исключения как будто подтверждают правило: «котёнок Илию зовёт». В приписке эти образы с невероятной быстротой сменяют один другого. И вот, в финале приписки возникает образ живого зверя, чудовищный и вместе с тем очень сильный:


в точке пространства вохровец, доброволец,
восточноевропейская человеческая овчарка пьющая всем горлом тёплую кровь
случайности, рвущая нежную медь орлянки        на тессеры неровные лоскуты
рвущая невидимыми зубами детское мясо        крылатые восковые кости
ткани неверности     мышцы незнания     аорты лёгкости    тело непостоянства.



В этом образе есть всё, что вызывает неприятие в новых поэтах и всё, что ценится новой поэзией (крылатые восковые кости, аорты лёгкости). Текст «стёртый аверс тессеры» заканчивается точкой, а таких текстов у Львовского не так много.




VALE

Завершить работу хотелось бы рассказом о стихотворении, ставшем визитной карточкой Львовского периода создания Союза молодых литераторов «Вавилон». В этих стихах, как амбра на воске, запечатлелся аромат тогдашнего времени. Поэзия всегда будет требовать новизны, а новизны никогда не будет столько, сколько нужно.

В высокой поэзии всегда есть строгие линии, роднящие её с точными науками, вроде высшей математики. Мне думается, современная поэзия открыла миру «принцип поля». Впрочем, о том, возможно, писал ещё Хлебников.


* * *
Д.К.


жизнь человека
есть жизнь берущего языка


Язык — орган, «который много зла творит», и язык — связь с глубинным миром истины.


как волку своему говорил
фёдор васильев        тамбовский крестьянин
папа шестидесяти        и ещё девяти детей


Снова возникают волк и дети. Однако в этом стихотворении можно видеть «с чего всё началось«. Имена (в данном стихотворении — Фёдор Васильев) для поэзии Львовского имеет значение скелета, опорно-двигательного аппарата (как и образы костей и суставов). Это — как открытка из детства.


солнышко русской грамматики
кусающее себя за хвостик



*
Вопросы этики, поставленные перед новыми поэтами поставила действительностью, которая «как бы» перестала быть действительностью, решены не были. Поколение новейших поэтов как бы задаёт этот вопрос: а откуда известно, что они вообще разрешимы? Вы что, ТАМ были? «Стихи о родине» могут сказать: да, был.




озарения
станция
эссе
дневник
на середине мира
гостиная
кухня

Hosted by uCoz